…Ах, этот колокольчик, что пресек такую сладкую беседу, призвав на доклад академика! Кстати, первые минуты доклада Иван Петрович все равно провел как бы вне стен университетской аудитории, где заседали естествоиспытатели, а уже в четырехкомнатном раю экспериментальной медицины, что на Нижегородской улице. Мысленно потрогал тамошние преотличные инструменты и замечательный людвиговский кимограф, — кафедре Устимовича досталось только то, что было отправлено Ционом на чердак. Даже кое-что счастливо переставил в одной комнатке, где копошился два года назад с Афанасьевым, дабы поудобнее пооборудовать свой будущий ассистентский уголок. И к Филиппу Васильевичу он в те минуты испытывал лишь чувство благодарности за то, что его элегическое бормотание о продуктах распадения белков, каковые при обычных исследованиях невозможно отнести за счет определенного органа, очень способствовало такому приятному времяпровождению.

И вдруг как обухом: «Мы производили наши исследования над мышцами задних конечностей собаки, предварительно отрезав их от животного на уровне поясничных позвонков, в аппарате, где они двигались искусственно…»

Оцепенело дальше слушал:

«…Кровь… в arteria aorta… помощью особого нагревательного снаряда с термометром…», «препарат был поставлен в различные условия…», «производились с теплым препаратом и кровью при движении… отдельно — при покое», «…с холодным препаратом и холодной кровью при движении и отдельно — при покое…», «удаляли всю заднюю половину…», «…musculi intercostales interni et externi…»

Оглянулся — врачи восхищены. Но Тарханов смотрит в пол. Шепнул Чирьеву, сидевшему обок: «Неужели Овсянников не понимает, что это уже мочевина трупа?..» Сергей Иванович зло хмыкнул: «Вот и скажите!»

И когда, уже после демонстрации опыта, Иван Петрович поднялся, Тарханов замахал ему ладонью: «Не надо! Сядьте!»

Не сел.

6

В протоколе заседания зоологического отделения Санкт-Петербургского общества естествоиспытателей, имевшего быть 28 февраля 1876 года, прозвучавшие выступления изложены все по-разному.

Либо так: «2. Павлов и Афанасьев говорили о своих исследованиях над панкреатическою железою». И более ни слова.

Либо так: «4. В. Н. Великий и Шеповалов сообщали о психомоторных центрах и ветвлении электрических токов в мозжечке и четверохолмии». И пятистраничный реферат работы.

Либо так: «7. Ф. В. Овсянников и В. А. Истомин сделали сообщение об образовании мочевины в работающих мышцах». И реферат. Однако всего на полторы странички, поскольку подробное изложение работы и относящиеся к ней таблицы будут помещены в бюллетене Академии наук.

Или вот еще пример: возражения Филиппа Васильевича по докладу господина Гиляревского изложены весьма пространно, зато сведения о выступлениях по поводу его доклада вовсе очутились в протоколе другого заседания, следующего, — будто бы они произнесены не тотчас, а уже после сообщения Истомина, завершенного неожиданным резюме: «При определении мочевины в крови я был поражен несоответствием количества работы, производимой мышцей, с количеством мочевины, выделенной в одинаковое время».

Засим и следует. «На это сообщение возражали г. г. Афанасьев, Тарханов, Павлов». А в конце протокола указано, что в этом заседании Великого и Афанасьева избрали в действительные члены Общества, и Лебедева — тоже.

Протоколы — документ печатный, однако Иван Петрович, которому его феноменальная память ни разу не отказала за всю восьмидесятишестилетнюю жизнь, рассказывал ученикам, что выскочил возмущенный сразу после демонстрации эксперимента, первым, прямо к машинке с собачьими ногами, ошеломив аудиторию — звон раздался, словно разбилось что-то, — ибо назвал опыт академика дурацким.

«…При чем же тут работа, когда лапы отрезаны и вяртятся пассивно?!..» В неистовстве у него выскочило рязанское «вяртятся».

И услышал ласковый тенорок своего нового, час назад приобретенного патрона, прозвучавший с изрядною досадой:

— Да-ра-гой господин Павлов, бог с вами! Ну как можно так неуважительно о сложнейшей работе старшего коллеги!.. Бесспорно, в подобных опытах многое способно вызвать возражения. И все же нельзя не признать, что известная степень работы мышц в опыте нашего! дорогого! Филиппа Васильевича! была! Ибо не только активные движения мускулатуры, но также и пассивные представляют собой… И хотя еще конечно же обмен белка при пассивных движениях не тот, но все же…

А дальше, кажется, про установку Людвига и Шмидта для анализа обмена газов в изолированной мышце, — «если память мне не изменяет, „Труды Лейпцигского физиологического института“, том за 1868 год, страница первая», — а также о Сальвиоли, показавшем способность изолированной почки весьма долго сохранять основные функции… «Те же „Труды“, год 1874-й».

— Конечно, господа, мы имеем дело в данном случае с первой пробой! Не безупречной! Как все, что первое. И все же следует, не задерживаясь излишне на возражениях, приветствовать попытку со всей доброжелательностью!..

Беда в том была, что Иван Петрович ни разу еще не бывал на Кавказе.

…Вот он и у Марлинского, и у других авторов читал про тамошние обычаи гостеприимства, побратимства, кровной мести, почитания старших и получасом раньше даже сделал в уме зарубку: коли сойдется короче с Иваном Романовичем, выспросить у него при случае про «законы гор», — у кого же узнать это лучше, чем у настоящего горского князя, да к тому же такого свободомыслящего! И оттого, когда услышал эти тархановские слова, не мелькнуло у него догадки, что в Иване Романовиче аутоматически действует с молоком матери впитанный рефлекс охранения седин старейшины от поругания! Что князь грудью своей прикрыл батоно Филиппа Васильевича! Пативцемуло масцавлебело — высокочтимого учителя, духовного наставника их обоих и многих других!..

Оттого-то после заседания Иван Петрович и сказал Ивану Романовичу, дрожа от ярости, что он готов служить науке, но не «лицам».

— И с теми, кто служит лицам, никаких дел у меня нет и не будет, честь имею кланяться!

7

О его дорожных впечатлениях 1877 года, в связи с которыми Иван Петрович мог бы здесь сам вспоминать все эти события, и о его вагонных попутчиках, которым он мог бы о них рассказывать, ничегошеньки не известно. Его устные «Impressions» всегда начинались уже с прибытия на Бреславльский вокзал, да к тому же еще и обрывались сразу на эпизоде первой встречи с Рудольфом Гейденгайном.

Начнись они хотя бы в Сосновицах — со сцены таможенного досмотра, — и мог в них, например, возникнуть жандармский офицер с аксельбантом. Допустим, подошел бы он невдалеке к очкастенькому студенту в форменной с бархатным воротником тужурке Технологического института и, переглянувшись с чиновником пограничной стражи, принялся бы юношу приглашать в боковую комнату с голубым унтером у двери, да так любезно, словно там уже и стол накрыт, и демьянова уха дымится (этих сцен случалось предостаточно). А чиновник взял бы паспорт Ивана Петровича и с особой строгостью, чтоб полностью его сосредоточить на другом, принялся бы требовать ответа, где г-н Павлов изволит проживать, да с какою целью изволит путешествовать: «С научной? М-да-c!» И тут Ивану Петровичу могли бы вспомниться фамилии трех академических студентов, бесспорно им слышанные, потому что Богомолов, Чернышев и Кибальчич должны были учиться с ним на одном курсе, но к его поступлению в Медико-хирургическую — об этом сокурсники много меж собой говорили — все трое находились на Шпалерной, в Доме предварительного заключения, привлеченные к очень громкому «делу о пропаганде». Людей по этому делу тогда хватали сотнями — и тех, кто «ходил в народ», как Богомолов и Чернышев, и тех, о ком ничего подобного не было известно: вроде бы Кибальчич — по словам тех же однокурсников — ни в кружках не участвовал, ни даже общественных библиотек не устраивал и все дни пропадал на кафедре химии. А вот взял на сохранение то ли чемоданчик, то ли тючок некоей дамы — тотчас обыск, и в тючке обнаружились издания. И, ко всеобщему ужасу, Богомолов в в 75-м с собой покончил в тюрьме. А Чернышева в марте 76-го выпустили в последнем градусе чахотки, чтоб только помер не в тюрьме, а в клинике Виллие — на второй неделе своей свободы и на двадцать втором году от роду. Студенты собрали меж собой деньги на его похороны, все как надо — катафалк, священник, свечи, цветы. За гробом до полутысячи юношей и один профессор — князь Тарханов, только что назначенный экстраординарным, поскольку преподавательский опыт его был мал: на должность ординарного ему предстояло спустя год-другой баллотироваться заново. Шел молча, не стараясь ни выставиться, ни стушеваться в толпе, что при его-то наружности и благородной стати и вовсе невозможно, — до самой могилы. Все его видели — и кто хотел, и кто не хотел бы там видеть. А в процессии еще передавали по рукам рукописные листочки со стихами какого-то студента: «Последнее прости» — «Замучен тяжелой неволей, ты славною смертью почил…» И, учуяв, что панихида получается не по одному, а по всем умученным, градоначальник Грессер рысью отправил к Волкову кладбищу отряд полиции. Половину провожавших в скорбный путь не то что к могиле — к кладбищенской ограде не подпустили, причем городовые дали волю кулакам. А Иван Петрович политики сторонился, сам с процессией не пошел, Тарханова в ней увидев, тогда, месяц спустя после инцидента на докладе, в уме обвинил недружелюбно в искательств, теперь перед студентами — вот он-де не как Цион. Но после этого святотатственного полицейского хамства, в тот же день ставшего всем известным, и смерть Чернышева, и похороны даже на него подействовали ошеломляюще. Как бы ни выказывал свою отстраненность, но ведь он обо всем в российской жизни размышлял непрерывно и страстно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: