Может быть, действительно «ничего и не было»? Молодой и независимый критик будущего, возможно, вынесет советскому кино окончательный и безжалостный приговор — все это проходило советскую цензуру, это было разрешено тоталитарным государством, значит, все это художественного значения не имеет.
О да, такое уж это публичное занятие — кино, и такое уж у нас было государство, что диссидентская и «сам‑там издатская» литература могла быть, живопись могла быть, а вот кино быть не могло. И снова вспомним слова Швейцера (ни один фильм которого не попал на нью-йоркский фестиваль): «Цензура была. Но никогда я не делал фильм по чужой воле. Все, что сделано мной за всю жизнь, полностью отражает мои мысли и чувства».
И я помню, что шесть раз смотрел «8 1/2» Феллини, но ведь и «Июльский дождь» смотрел шесть раз. Не побоюсь высокопарности и скажу, что глаза мои увлажнялись от восторга. Можно жить, чувствовалось тогда, если наша сумбурная, дурацкая, неустоявшаяся, мучительная жизнь может быть ТАК ВЫРАЖЕНА — вот этими словами сценариста Анатолия Гребнева, вот этим видением Марлена Хуциева, вот этим лицом артистки Жени Ураловой.
И «Время, вперед!» Швейцера с гениальной музыкой Свиридова было не пропагандой социалистической индустриализации, а плачем по чудовищной ошибке нашей былой веры.
Конечно, я лицо заинтересованное, и меня могут упрекнуть в необъективности. Я и не буду притворяться объективным. Полжизни я отдал кино. Так счастливо расположились звезды, что несколько моих фильмов стали «народным кино». Прошли годы. Прошли десятки лет. Не стало Советского Союза. МИР проявил к нам колоссальный интерес и выучил трудное слово «перестройка». Потом перестройка кончилась, и МИР потерял к нам интерес. Кино стало свободным от цензуры… и развалилось, и почему-то потеряло зрителя. Все иначе, все другое. Прошлого как будто нет. Но вот я иду по заграничному городу Тбилиси. И каждый пятый, а может быть, каждый третий прохожий узнает меня. И машет рукой. И спрашивает, не нужно ли чем помочь. Я пересекаю площадь в Вильнюсе, и меня останавливают продавцы керамических игрушек и дарят кувшинчики, медальончики. Они уже люди другой страны. Они даже язык наш стали забывать. Но они помнят то, что будто бы исчезло — они помнят советское кино. Не потому, что оно советское, а потому, что оно действительно часть их жизни. Не только прошлой, но и сегодняшней.
Так что же делать теперь со всем этим? Что же «в сухом остатке» для мировой культуры? Не знаю. Видно будет. Чтобы понять наши слезы на фильмах тех лет, надо погрузить наших собеседников в ту жизнь. Но стоит ли это делать и захотят ли они этого? Вряд ли!
Так что, опять «особый путь России»? Нет, путь общий, а культурный список, наверное, какой-то отдельный. Для меня Аль Пачино самый лучший актер на свете. Безоговорочно лучший. Только вот… А Евстигнеев?.. А Раневская?.. А Гриценко?.. А Смоктуновский?.. А…
В определенных кругах Пушкина считают всего лишь русским подражателем Байрона.
Круги бывают разные.
Бывают и непересекающиеся.
Вдруг показалось…
Иосиф Бродский завершил двухсотлетний этап русской культуры, эпоху, которую можно назвать Пушкинской. Это не то чтобы доказано научно, это я так думаю, но, уж извините за нескромность, я в этом убежден.
Мы познакомились в Ленинграде, в 60‑е. Потом встречались еще — в Нью-Йорке, в Женеве. Наши товарищеские контакты никогда не уравнивали для меня гигантский масштаб его личности. Он был уникален в том смысле, что творческий потенциал его не иссякал и не знал спадов в течение всей жизни.
Стихи Бродского учить наизусть трудно. А Пушкина легко. Я знаю: много учил того и другого. С Бродским, бывает, вообще в тупик встаешь — целая строфа, и хорошая строфа, и нравится, а ничего не понять. Как-то, вроде, и падежи не совпадают, и рода, и к чему глагол относится — непонятно. Думаешь — опечатка, наверное! Не то слово попало, и запятая не там. Пробуешь сам выправить. А оно не поддается! Тогда вопрос — а что же мне в нем, собственно, нравится? Ну, красиво, музыкально… Рифмы интересные… Все? Вот я его уже двадцать раз прочел и только туманно понимаю, о чем речь. А зрителю каково будет? Он же сразу должен понимать, что я произношу. Можно, конечно, на авторитете выехать — дескать, это поэт серьезный, Нобелевский, сами понимаете, лауреат, да и я считаюсь, не к ночи будь сказано, артистом интеллектуальным. Так что, если чего непонятно — повышайте уровень культуры. Тянитесь! И знакомым особо не распространяйтесь, что ни фига не поняли. Вам же хуже будет.
Можно так. Но лучше не надо.
Это был эпиграф.
Не раз говорил и повторю, потому что убежден — эпоха русской культуры, которую справедливо назвать ПУШКИНСКОЙ, длилась два века, сквозь войны, перевороты и революции. Несмотря ни на что сохранялся основной строй языка, сохранялась шкала моральных ценностей. И то и другое нарушалось, изламывалось, извращалось, но ОНО БЫЛО. Этот язык и эта шкала двести лет были точкой отсчета. Эта эпоха кончилась 6 июня 1999 года — в день двухсотлетия со дня рождения Александра Сергеевича.
Примерно к этому сроку были опубликованы в России практически все стихи Иосифа Александровича Бродского, умершего в январе 96‑го года. Стало совершенно ясно, что он, Бродский, завершил в поэзии эпоху, которую правильно называть ПУШКИНСКОЙ. Бродский сильно встряхнул русскую поэзию, и она сейчас на большой высоте (хотя современники не хотят это заметить). Бродский впитал, пережил и выразил момент крушения великой империи, где царил русский язык. Он открыл двери в новое пространство, куда, как Моисею в землю обетованную, самому ему вход был заказан.
Но этот ОТКРЫВАЮЩИЙ ДВЕРИ сам принадлежал эпохе пушкинской. Он был последним его продолжателем. Он был пропитан Пушкиным. Сознательно или подсознательно на своем языке (языках!) конца XX века он отвечал ему.
Я стал замечать это давно. Но недавно, работая над одним стихотворением Бродского 81‑го года, я был ошеломлен обилием доказательств этого предположения. Мне показалось…
Это был второй эпиграф.
«ПЬЯЦЦА МАТТЕИ» — сочинение Бродского 1981 года.
Прочел. Понравилось. Не понял, про что, а местами не понял, что к чему. Понял, что для исполнения со сцены не годится — некоторые места прямо-таки похабны. Но отдельные строчки, связки строчек, повороты обожгли — здорово! Музыка стиха, вроде, знакома и маняще приятна.
Обстоятельства так сложились, что именно на это стихотворение пришел заказ. Фестиваль в Берлине попросил включить его в мой концерт. Начал учить. Было трудно. Отбирал — что возможно для публичного произнесения, а что… даже не знаю, что с этим и делать.
Увидел:
Это большое стихотворение (или небольшая поэма) явно ломается на две части. Первые семь строф — конкретное, личное, интимное. Почти что «не для печати». «Почти» — потому что, вообще-то говоря, у Бродского «не для печати» не бывает — так он устроен.
Со строфы VIII и до конца — до XVIII — совершенно отдельное творение. Колоссальный размах. Взлет. Отрыв от личного.
Я почувствовал (мне показалось…), что ЗНАЮ, как писалось это стихотворение.
Рим. Февраль. Действительно есть эта площадь — пьяцца Маттеи, и на ней есть фонтан. Где-то близко действительно есть улица Фунари — там Бродский снимает квартиру (или гостит). Действительно есть подружка. Может быть, даже зовут ее действительно Микелина. И совершенно точно — есть граф. Ох, этот граф! Как это умудряются иностранцы, то есть иностранец, конечно, это сам поэт Бродский, а граф как раз местный, но все же — как они умудряются, эти иностранцы, так фигуру сохранять? Ведь жрут же от пуза свои макароны, а вот — весь седой уже, а талия, а глаза горящие, а как на баб смотрит!