Мысль о сестре и Петерисе тоже ранит незаживающей, гнетущей заботой. Взаимная неприязнь, разделившая Эльзу и Дору за последние годы, только окрепла. И с этим ничего не поделаешь. Они думают, что воюют друг с другом за него, Плиекшана и Райниса, но на самом деле воюют с ним. Поле битвы пролегло через его сердце. Он одинок в отчужденном этом соперничестве. Он между двух огней.
Большая, единственная в жизни любовь и настоящая мужская дружба с Петерисом, проверенная во всех невзгодах. Здесь не может быть выбора, но понимает это только он один. Отдаленные отчуждением, Дора и Эльза постоянно готовы обидеть друг друга, не сознавая, что все стрелы впиваются в одну-единственную цель. Мог ли он представить себе, что сестра не станет отвечать на его письма? А ведь ему было так плохо тогда, так сиро и трудно… Конечно, для нее блистательная поэтесса Аспазия может остаться чужой. И слова, гневные, несправедливые слова о том, что Петерис будто бы вытеснил откуда-то Яна, что он завидует ему, и все такое мелкое, страшное, — конечно, такие слова могли смертельно оскорбить, буквально взбесить импульсивную, склонную к крайностям Дору. Тем более что именно Петерис вытащил тогда их из Митавы, где они прозябали в затхлом филистерском болоте. Всем им, и Эльзе в том числе, конечно, известно, что Петерис, сделавшись издателем «Диенас лапа», тут же предложил пост главного редактора ему, Яну. От этого никуда не уйдешь. Эльзу тоже можно было понять, когда она узнала, что Петерис вновь возглавил газету, а он, ее Райнис, стал лишь казначеем… Но никто не хотел понимать друг друга. Об этом трудно и не хочется думать, но, чем сильнее была любовь, тем злее становилось отчуждение. Он ничего не смог изменить, хотя все понимал и видел, зорче, наверное, и обостреннее, чем каждая из них в отдельности. Конфликты чувств и характеров так или иначе разрешимы, пусть не всегда справедливо и верно и всегда по живому мясу, но разрешимы. Здесь же скрывалось иное. Он не может даже помыслить о выборе. Человеку одинаково нужны обе руки и оба глаза. С Эльзой его связывала не только любовь, но и самая возможность творить. Вне мира тонких ее переживаний, он знает это, его творческий горизонт сузится и померкнет. Трава лишится запахов, роса — солнечного блеска, а небо — полутонов и переливов заката. Как ни любит он свою Дору, свою Малышку, а выбор вытекает с абсолютностью почти закономерной. Но не дано ему взять одну сторону. С Петерисом Стучкой, а следовательно, и с Дорой его связывает общее дело, и связь эта крепче, чем самые нерасторжимые родственные узы.
Он многим обязан Малышке. Это она помогла ему встретиться с Августом Бебелем. Знакомство, правда, началось довольно забавно. Плиекшан застал Бебеля лежащим на полу, где тот приколачивал ножку к рассохшемуся дивану.
— Возвращаюсь к своей основной профессии, — пошутил Бебель, с одного удара вгоняя последний гвоздь. — А теперь прошу садиться, — указал он на диван.
За два с половиной месяца, которые Плиекшан провел тогда в Цюрихе, они виделись еще четыре раза. На прощание Бебель дал адрес чемоданного мастера, который с удивительным искусством изготовлял двойное дно. В таком тайнике и провез Плиекшан нелегальную литературу: «Капитал», «Манифест Коммунистической партии», «Эрфуртскую программу» и, конечно, «Женщину и социализм» с дарственной надписью самого Бебеля.
Там, в Слободском, политические ссыльные жили, как одна большая семья. И тот день, когда в шикарном переплете дорогого лондонского издания пьес Шекспира оказался оттиск первого номера «Социал-демократе», стал настоящим праздником для всей колонии. И никакого значения не имело, что редактор Фрицис Розинь, приславший им этот поистине бесценный подарок, друг Стучки и Плиекшана. Что значили личные взаимоотношения перед самим фактом выхода первого социал-демократического журнала на латышском языке? Притом не только для них, латышей, но и для других товарищей, русских, польских, которые могли понять одно лишь заглавие, набранное старинным готическим шрифтом. Но разве это хоть что-то меняло? Разве не был новый партийный орган также и их журналом, несущим выстраданную ими идею еще одному братскому народу?
Потом они все вместе читали номера «Искры», которые все тот же изобретательный Розинь ухитрялся пересылать им в журналах мод и каталогах солидных торговых фирм. Это была высшая из возможных на земле связей между людьми. Плиекшан мог не встречаться с Петерисом, не переписываться, но он всем существом своим знал, что общее дело и сейчас, в эту минуту, прочнее прочного связывает их между собой. В случае надобности он, не задумываясь, пожертвовал бы для Стучки всем и не сомневался, что Петерис поступит точно так же. Но шаткая это была опора для сердца, грустная. Не хватало ему крепкого рассудительного Петериса, удивительно сочетавшего житейскую практичность с беззаветной преданностью делу. А стремительная, порывистая, коротко подстриженная «а-ля эмансипе» Дора все чаще и чаще снилась ему по ночам.
Плиекшан поднялся на самый обрыв и пошел вдоль берега лесом. Останавливаясь передохнуть, он рассеянно гладил шершавую кору сосен. Задрав голову и придерживая рукой широкополую шляпу, ловил оттенки темно-зеленой хвои, четко обрисованной в бледно-голубоватом, как снятое молоко, воздухе. Наклонно суживаясь кверху, сосны, его любимые дюнные сосны, совсем не такие, как в дремучих вятских лесах, казались желто-розовыми или красными, как медное литье, оттененное лиловой окалиной отслоившихся завитков пергаментной коры. Осевший снег в лесу казался свежее берегового. У самых стволов он подтаял, и обнажилась перезимовавшая трава. Хмуро блестели лакированные листики брусники. Сырой ветер с моря, соленый, тревожный, здесь ослабевал, но нетерпеливое ожидание весны, как и на берегу, ощущалось во всем. В эти тихие дни солнцеворота наливаются почки шиповника и клена, птицы поют веселые песни призыва и вкусно пахнут разбросанные меж сосен колючие пирамидки можжевельника. Даже малахитовый налет лишайников, особенно густой с северной стороны, приобрел теплый, чуть золотистый лоск. Предчувствие, нетерпение, ожидание!
Нечто подобное он пережил в Слободском в ту трескучую ночь кануна нового века. Светила луна, окруженная тусклой радугой, и свет ее разгонял пепельные облачка. Тихо-тихо было в лесу. Сугробы сверкали застывшим блеском. Хрустальный заколдованный театр. И мороз, мороз…
Что подсказало ему эти исполненные мрачным пророчеством строки? Откуда пришли они в его душу и мозг? Неужели в ту тихую ночь провидел он беспощадную бойню и ощущал уже приближение нынешней смертной тоски? Пожалуй, нет… Действительность оказалась страшнее всяких пророчеств.
Нет, так не останется, так оставаться не может. Плиекшан ждет перемены каждой кровинкой, каждой клеточкой, со всей силой муки и надежды своей. И во имя великой очистительной перемены он сумеет вынести любую боль, пережить любую потерю.
Он наискось пересек лес и спустился на Третью линию, как раз напротив дуббельнской железнодорожной станции. Изящные дачки с застекленными верандами и затейливыми флюгерными башенками стояли заколоченными. Небо над морем еще ясно белело меж стволов, а долина за Лиелупе померкла в синеве. Левее черного шпиля кирхи колюче переливалась ранняя звезда.
Ему еще раз удалось справиться с самим собой. Ныло сердце тупой, сжимающей болью, гудело в ушах, во рту ощущался неприятный металлический привкус.
Возвратившись в сумерках домой, Плиекшан застал там настоящий переполох. На кожаном диване, задвинутом зачем-то под лестницу, лежал накрытый перинами человек, вокруг которого суетились Анета и Эльза. За столом молча курили Жанис Кронберг и Лепис. Оба были в пальто, видимо пришли недавно, и мокрых калошах. Екаб Приеде курил у окна. На мокром полу валялись клочки сена. Медленно таяли осколки грязного льда. На стульях и табуретках стояли кастрюли с кипятком, валялись резиновые грелки.