В ее гостиной его и удостоил беседой великий князь Николай Николаевич. По случаю военных действий главнокомандующий носил полевую летнюю форму. Скромно и значительно блестел на белом кителе орден Святого Георгия. Змий в розовом медальоне, пронзенный доблестным копьем великомученика, мнился в эти суровые дни ожидания азиатским драконом.
Внимательно ознакомившись с кредо балтийского рыцарства, Николай Николаевич задумчиво поскреб макушку:
— С военным положением вы малость перехватили. Войну мы на сыпинтайских позициях ведем, а не в своих губерниях. Но гарнизон маловат, согласен. Придется помочь.
— Народ обозлен и дезориентирован. Его сбили с толку всевозможными разговорами и слухами о реформах. Какие могут быть реформы сейчас, когда все сословия должны объединиться вокруг престола. Возвышенная идея самодержавия неизменна…
— Протрите глаза, барон. В каком столетии вы живете? Неизменных идей нет и быть не может. Даже на самодержавие и то по-разному смотрели в предыдущие царствования. Российская империя вправе ожидать известных перемен и в нынешний период. Уверяю вас, она их дождется в урочный час.
— Но Пашков вслед за Витте…
— Ах, не путайте вы Витте с вашим мизантропом! Пашков, вы говорили, мизантроп?
— Совершеннейший мизантроп, ваше императорское высочество.
— Ну вот видите! А Сергей Юльевич — умнейший человек, настоящий государственный муж. Он дело говорит. — Николай Николаевич встал, давая понять, что аудиенция закончена, и, скрипя шевровыми сапогами, прошелся по комнате. — Так-то, барон… Значит, будем считать, что мы обо всем договорились. Усадьбы ваши постараемся оградить, хотя не вы одни страдаете от мужика… Если не станет возражать Дмитрий Федорович, установим в прибалтийских губерниях положение усиленной охраны. Для начала. Думаю, министерство поддержит.
— До меня дошел слух, ваше императорское высочество, что на пост губернатора нам прочат Николая Александровича Звегинцева?
— Не знаю, — уклончиво ответил великий князь. — Очень даже возможно. В Сенате, полагаю, уже все решено. — Он заложил руки за спину. — И в министерстве тоже. И вот еще что, — поманил подойти поближе великий князь, — Дмитрий Федорович жаловался мне намедни, что вы засыпаете его прошениями относительно какого-то поэта? Что за ерунда? Других забот нет?
— О, ваше императорское высочество! — Барон прижал руки к груди. — Здесь явно какое-то недоразумение.
— Как же недоразумение, когда петиции на высочайшее имя идут?
— Не могу затруднять память вашего императорского высочества мелкими дрязгами губернского города. — Мейендорф смущенно поник головой. — Признаюсь, есть и у нас в теле заноза, которая надоела всем без исключения добропорядочным людям, и прежде всего самим латышам. Я точно не знаю, но смею полагать, что радикальная развязка с Горьким могла вдохновить…
— Чушь! — нетерпеливо перебил его Николай Николаевич. — Разве это развязка? За границей такой бедлам поднялся, что наши посольства забили тревогу. Нелидов в Париже на улицу выйти боится, чтобы не нарваться на очередного сумасшедшего с петицией.
— О, нашего буртниека, барда, простите за выражение, еще не осенила лавровым венком всемирная слава, — тонко улыбнулся Мейендорф.
— Перестаньте звонить в колокола громкого боя и бомбардировать письмами Петербург. Здесь вам никто не поможет!
— Но, ваше высочество…
— Да-да, не поможет. Есть законы Российской империи и суд присяжных. Ни один ответственный администратор не станет чинить произвол. Вам понятно, барон?
— Вы слишком добры ко мне, ваше императорское высочество, — ответил барон, не вникая в смысл сказанного или делая вид, что не вникает.
— Наше время выдвигает смелых людей, привыкших действовать на свой страх и риск. Они не ищут решений в дебрях канцелярий, не перекладывают своих забот на чужие плечи. Сейчас все понимают, что арест Горького был глупостью и его скоро придется выпустить на свободу. Но хотя я специально этим не интересовался, по-моему, никто не спешит наказать виновных.
— Так точно. Вы хотите сказать, ваше императорское высочество…
— Я говорю то, что говорю, барон. Не более. У государя, у кабинета министров, повторяю, много своих забот, так что сами решайте свои губернские дела.
— Я ухожу отсюда осчастливленный, ваше императорское высочество, — проникновенно произнес барон, отдавая поклон согласно всем правилам придворного церемониала. — Спешу заверить вас, что истинные русские патриоты в обеих губерниях — Лифляндской и Курляндской — окажутся достойными оказанной милости.
В комнату мелкими шажками вошла Вырубова.
— Привезли моего славного мужичка, ваше высочество, — сказала она, жеманясь. — Сейчас вы его увидите. Он так и лучится, так и брызжет флюидами силы. Всем существом ощущаю его приближение, — затрепетала она. — Вот и подходит уж.
Мейендорф поцеловал хозяйке ручку, еще раз церемонно раскланялся и поторопился уйти. Пройдя анфиладу комнат, он столкнулся с бородатым детиной в кумачовой рубахе навыпуск и яловых сапогах. От него за версту разило перегаром, дегтем и деревянным маслом, которым он обильно смазал свою кое-как расчесанную голову. Оглядев барона с ног до головы, он нахально усмехнулся и прошел мимо.
Сморщив нос и задержав дыхание, барон подивился смелости Вырубовой, которая решилась подсунуть самому великому князю столь неавантажного протеже. Где ему было догадаться, что волей судьбы он присутствовал при восхождении новой жуткой звезды на российском небосклоне? Как отрекомендован был великому князю диковинный гость, Мейендорф уже не расслышал. Впрочем, имя его — Григорий Иванович Распутин — все равно ничего бы не сказало барону.
Но через много лет он припомнит эту случайную встречу и вновь ощутит гадливое беспокойство, которое пробудили в нем беглый взгляд зеленоватых настойчиво-наглых глаз и развратно-сладостная ухмылка.
ГЛАВА 19
Четырнадцатого мая в 2 часа 45 минут русский флот, ведомый флагманами «Суворов», «Ослябя» и «Николай I», пересек линию японского дозора Чечжудо-Гото и курсом N023° устремился к Цусиме, где был в 13 часов 49 минут атакован развернутыми для сражения боевыми кораблями противника с «Идзумо» и «Миказа» во главе. К утру следующего дня все было кончено.
Но эти стишки еще не написаны. Ни поэт Саша Черный, ни сам морской министр адмирал Бирилев не знают пока о трагедии в Корейском проливе. Страшная весть еще не дошла до беспечной северной столицы. Его императорское величество соизволил отбыть из Санкт-Петербурга в Петергоф. Пережив очередной приступ страха после пролетарской маевки, спешит праздная публика забыться на островах, где томят музыкой и парижскими духами медлительные закаты. И белые ночи не за горами, и черемуха буйно цветет. Дачный сезон в самом разгаре. У Бехера приказчики сбились с ног, таская с полок на прилавки саквояжи крокодиловой кожи, клетчатые портпледы, чемоданы, баулы. Всеми, кому это только по карману, овладела предотъездная лихорадка. Сладкий от цветочной пыльцы ветерок нашептывает вечно новую сказку о дорожных приключениях, жарком солнце и ласковом море. Одних он тревожит горьковатым дыханием крымских магнолий, фиалками Пармы и пальмами Ниццы манит других. А может, нечаянная радость бродит где-то рядом — в соснах Вырицы и Сестрорецка — или нежится на песках Майоренгофа, где дикий шиповник и белый жасмин?
Лайма, Декла и Карта — три судьбы твоих, Латвия, три медлительные юные богини с загадочными очами. От шума и сутолоки городов, от морских побережий ушли они в непролазные дебри лещины, в сосняки на песчаной гряде, в дремучие синие леса, в которых бродят заколдованные олени и поджарые волки. За дальними большаками, далеко от проторенных троп, поселилась Декла, чтоб набрать себе новую силу от матери-леса. За холмами, с которых ветер перед грозой сдувает песчаную тусклую пыль, укрылась Карта и ждет от иссякшей матери-земли утешения, ловит суровое слово ее в шелесте потемневшей соломы на крыше овина, в стуке дождевых капель на бедном картофельном поле. Прекрасная Лайма, чьи венцом убранные косы покорны и нежны как лен, а глаза вобрали всю синеву весенних озер, нашла приют у матери-воды. За моренными валунами, из которых сложены старинные корчмы и ветряки, за болотными мочажинами, за глинистыми оврагами, красными как открытые раны, пьет она вечный нектар сострадания и надежды.