Казалось, ее очень смущало мое молчание, и я сделал над собой усилие, чтобы как‑то умерить свою смешную восторженность. Она спрашивала меня, не я ли Жюст Нивьер.
— Да, это я, — ответил я наконец, — прошу вас простить мою рассеянность. Я был не в себе и ненадолго задремал.
— Нет, — ответила незнакомка с очаровательной нежностью, — вы плакали! Это и привлекло меня сюда из галереи, где я ждала вести о приезде моего брата.
— Ваш брат…
— Это ваш друг, Бернар д'Эллань.
— Значит, вы мадмуазель д'Эллань.
— Фелиция д'Эллань и, с вашего позволения, тоже ваш друг, хотя вы меня не знаете, а я вас вижу в первый раз. Но уважение моего брата к вам и все, что он писал нам о вас, вызвали у меня живейшую симпатию к вам. Поэтому я с грустью и тревогой услышала, как вы рыдаете. Боже мой, надеюсь, вы огорчены не каким‑нибудь семейным несчастьем? Если бы ваши родители, о которых я тоже слышала много хорошего, были в горе, то ведь вас не было бы здесь?
— Слава Богу, — ответил я, — я спокоен за всех, кого люблю, а мое личное горе, которое я оплакивал здесь, рассеивается при звуке вашего голоса и от сердечных слов, которые вы ко мне обращаете. Но как могло случиться, что, имея такую сестру, как вы, Бернар никогда не говорил мне о вас?
— Бернар поглощен страстью, к которой я не ревную и которую тем более понимаю, что графиня Ионис и для меня — нежная сестра; но разве вы приехали не с ним, и почему я нахожу вас здесь одного, почему никто не предупредил о вашем приезде?
— Бернар поехал вперед.
— A–а, понимаю. Ну, оставим их и дальше наедине друг с другом. Им нужно о стольких вещах поговорить, а их чувство столь возвышенное, столь чистое и столь уже давнее! Но пройдемте к камину, в библиотеку, здесь немного свежо.
Я понял, что она сочла неприличным оставаться со мною в темноте, и последовал за нею не без сожаления. Я боялся увидеть ее лицо, потому что голос ее будил во мне мою мечту; мне казалось, будто моя бессмертная сошла ко мне, чтобы обыденным языком поговорить со мною о мирских делах.
В библиотеке топился камин и были зажжены свечи, так что я мог разглядеть черты Фелиции д'Эллань, казавшиеся восхитительно прекрасными и напоминавшие мне смутно черты, которые, как я надеялся, сохранились в моей памяти. Но пока я рассматривал ее с тем вниманием, какое мне только позволяли приличия, я заметил, что три изображения — нереиды, призрака и Фелиции д'Эллань сливались в моем мозгу, так что невозможно было их разделить и воздать каждому из них должную дань восхищения. Они были одного типа, в этом нельзя было сомневаться, но я не мог больше указать, в чем состояла граница между ними, и я с ужасом замечал, что моя память только смутно сохранила черты моего видения. Я слишком много о нем думал, я слишком надеялся, что оно повторится, и представлял его себе точно сквозь туман.
Но затем через несколько мгновений я позабыл мои терзания и видел только Фелицию д'Эллань, прекрасную, как самая чистая и изящная нимфа Дианы, и так наивно сердечную со мной, как ребенок, доверчиво относящийся к симпатичному ему лицу. Она отличалась, если можно так выразиться, сверкающей чистотой, превосходным сердцем без всякой тени кокетства; в ее обращении не было никаких следов той слишком сдержанной манеры, какую напускают на себя аристократы при общении с людьми среднего сословия. Можно было подумать, что я был ее родственником или другом детства, с которым она возобновляла знакомство после многолетней разлуки. Ее светлый взгляд не имел того скрытого огня, каким горел взор госпожи Ионис.
Блеск ее глаз был кроткий, как у звезды. Сделавшись в последнее время впечатлительным и нервным из‑за стольких бессонных ночей, я чувствовал себя, беседуя с Фелицией д'Эллань, помолодевшим, отдохнувшим, освеженным под ее благотворным влиянием.
Она говорила со мной просто и без претензий, но с природным пониманием вещей и прямотой суждений, обличавшей нравственное воспитание более глубокое, чем то, что считалось достаточным для женщин ее круга. У нее не было ни одного из их предрассудков, и она принимала с ангельским доверием и даже с некоторой страстностью благородной души победы философского ума, увлекшие всех нас, без нашего ведома, к новой эре существования.
Кроме того, Фелиция д'Эллань обладала чарами прелести, которым нельзя было противиться, и я сразу поддался им, даже не думая от них защищаться, позабыв, что я произнес в глубине моей души нечто вроде монашеского обета, посвящавшего меня служению бестелесному идеалу.
Фелиция д'Эллань много говорила мне об огорчениях и радостях ее семьи, о роли, которую я играл в событиях последнего времени, и о благодарности, которую она испытывала по отношению ко мне за то, как я говорил с Бернаром о чести ее отца.
— Вы обо всем этом знаете? — спросил я ее с нежностью. — Значит, вы должны понять, чего стоило мне вести дело против вас.
— Я все знаю, — сказала она мне, — знаю даже о дуэли, которая должна была произойти между вами и моим братом. Увы, вся вина была на его стороне; но он один из тех людей, которые становятся лучше после допущенной ими ошибки, и отсюда проистекает его уважение к вам. Теперь недостает только моего отца, которого дела задерживали все это время в Париже, но он скоро прибудет сюда и скажет вам, что он относится к вам с тех пор, как к родному сыну. Я уверена, что вы его полюбите, так как он человек высокого ума и благородного характера.
Пока она говорила, во дворе послышался стук кареты и лай собак. Она тотчас вскочила с места.
— Это он, — вскричала она, — держу пари, что это он. Пойдемте ему навстречу.
Я последовал за нею, как во сне. Она дала мне в руки свечу и побежала впереди меня, такая стройная и грациозная, что ни один скульптор не мог бы измыслить более совершенного идеала для нимфы и богини. Я уже привык видеть, что этот идеал одет по современной моде. Костюм ее, однако, отличался вкусом и простотой; к тому же я усмотрел символический намек в цвете ее шелкового платья, которое было матово–белым, с нежным зеленоватым отливом.
— Вот господин Нивьер, — сказала Фелиция, представляя меня своему отцу после того, как с радостью обняла его.
— А–а, — ответил он тоном, который показался мне странным и смутил бы меня, если бы д'Эллань не направился ко мне, протягивая обе руки с не менее удивительною сердечностью, — не удивляйтесь моему удовольствию видеть вас. Вы друг моего сына, а стало быть, и мой, а я знаю от него высокую цену вашей дружбы.
Госпожа Ионис и Бернар тоже пришли; я нашел, что Каролина похорошела от счастья. Через несколько минут мы собрались все вместе за столом, с аббатом Ламиром и Зефириной, закрывшей глаза вдовствующей графине Ионис несколько недель тому назад; она была поэтому в трауре, как и все остальные обитатели замка. Эллани, не состоявшие с Ионисами в прямом родстве, были избавлены от этой формальности, которая с их стороны могла бы показаться лицемерием.
Ужин не отличался оживленностью. Следовало воздерживаться от выражения радости перед — прислугой, и госпожа Ионис прекрасно чувствовала, как нужно держать себя в сложившихся обстоятельствах, а потому была сдержанна сама и умеряла воодушевление своих гостей. Труднее всего было заставить хранить серьезность аббата Ламира. Он не мог отказаться от привычки пропеть два–три стиха, в виде философического резюме разговора.
Несмотря на все ограничения, радость и любовь были разлиты в воздухе этого дома, где никто не мог искренне сожалеть о графе Ионисе и где отсутствие вдовствующей графини не ощущалось как потеря из‑за ее узости мысли и пошлости сердца. Все дышало ароматом надежды и хрупкой нежности, захватившей и меня, так что я удивлялся, больше не чувствуя в себе грусти, хотя и был обречен на вечное одиночество.
Правда, с того времени, как я подружился с Бернаром, я быстрыми шагами двигался по пути исцеления. Его энергичный характер, помимо моей воли, заставил меня бросить мои скучные привычки. Заставив меня открыть мою тайну, он развеял мое мрачное настроение, которое побуждало меня бежать от жизни.