Колени обмотаны тряпками. Иногда подвязаны раздирающиеся в клочья подушки.
Часто на голове — фантастический убор из перьев (братства дансантес).
Глаза завязаны тряпкой.
Струится пот.
Страдальца под руки держат богомольные старухи, закутанные в дешевые синие шали — ребосо.
Задыхаясь, достигается последняя ступень.
И торжествующе снимается повязка.
После мрака и мучений перед страдальцем, пылая огнями свечей — широко раскрытые двери капища мадонны де Гуадалупе, де Лос Ремедиоз, собор Амека-мека с голым, обнаженным и ободранным, серым, безлистным стволом перед ним.
Слово «цитадель» сейчас мало в ходу.
Редко встречаешь выражение «цитадель капитализма».
И почти не пишут «цитадель фашизма».
В лучшем случае «Цитадель» относят к фильму Кинга Видора или роману Кронина.
Цитадель в годы моего детства в городе Риге была реальностью.
Также как «замок», где жил губернатор.
Или как «Пороховая башня» — одна из достопримечательностей старого города, с тремя каменными ядрами в боку.
В цитадели концентрировалась военная администрация гарнизона.
Был плац. Гарнизонная церковь, куда в дошкольные годы меня водили на исповедь к батюшке Михновскому.
Развевался флаг.
Полосатые будки для часовых.
Под флагом высилось двухэтажное здание — казенная квартира одного из высших начальников гарнизона — генерала Бертельса.
С Алешей Бертельсом мы познакомились еще в цитадели, до выхода генерала в отставку.
Цитадель мне памятна тем, что там я очень нахамил странному господину, бывшему у них с визитом одновременно с моей маменькой.
Господин мне очень не понравился.
Чем именно я нахамил, я уже не помню — конечно, чем-то более скромным, чем за несколько лет до этого я подшутил над мадам Рева, подругой мамы, пустив ей под длинные, в те годы модные юбки — голубя.
Вообразите мой ужас, когда через несколько дней этот господин в сверкающем форменном сюртуке внезапно появился у нас в реальном училище на одном из уроков и оказался не более не менее как попечителем учебного округа — господином Прутченко.
Ужас перешел в оцепенение, когда он не только признал меня, но проговорил что-то лестное о том, что он имел удовольствие встретиться с моей маменькой и мною в гостях.
Помню вовсе аналогичный случай в Мексике, где объединенным авторитетом нас троих[118] мы выкинули незаконно забравшегося на мою пульмановскую койку черномазого, бронзового субъекта с горящими огнем глазами.
Не успели мы спустить ногу на обетованную землю Мексико-Сити, как мы были срочно вызваны к начальнику полиции.
Еще без всякой видимой агрессии, а просто для проформы.
Все же малоприятной и не лишенной известной напряженности.
Каково же было наше изумление, когда рядом с начальником полиции мы узрели этого самого черномазого типа, оказавшегося… братом начальника!
Испанское: «Мы встречались с сеньором».
Улыбка белых зубов полумесяцем через бронзовое лицо…
Самый крупный писчебумажный магазин в Риге — на Купеческой улице. Любопытная эта улица «поперек себя толще» (это, кажется, обозначение для одного из персонажей «оригинального» «Пиноккио», которого я читал в самом раннем детстве, — тогда еще не было «вариантов» ни А. Толстого, ни А. Птушко, а Дисней был, вероятно, еще моложе меня[122]).
Ширина Кауфштрассе, аккуратно вымощенной прямоугольным камнем, была больше ее длины.
Это особенно бросалось в глаза, так как кругом были маленькие улочки старого города.
Слева от магазина — книжная лавка «Ионк унд Полиевски», наискосок — «Дейбнер», напротив — громадный магазин белья Хомзе.
Над самым магазином вывеска — «Аугуст Лира, Рига». Лира пишется через «ипсилон» (то, что мы называем игрек, а мексиканцы — «ла и гриега», среди которых эта буква почему-то очень популярна; я помню на окраине Мексико-Сити маленькое питейное заведение под этим названием, с громадным игреком на вывеске). «Ипсилон» нас заставляют произносить как «ю». Отсюда — «Аугуст Люра, Рига».
Этот магазин — рай писчебумажника: карандаши всех родов, тушь всех цветов, бумага всех сортов. Какие клякс-папиры, ручки, гофрированная бумага для цветочных горшков, резинки, конверты, бювары, перочинные ножи, папки!
Отдельно — открытки.
Тогда была мода на фотооткрытки.
Черные с белым фоторепродукции (необычайно контрастные по печати) с известных или с ходких картин.
Ангел, оберегающий двух детишек, шагающих вдоль пропасти.
Еврейское местечко, побивающее камнями девушку, в чем-то провинившуюся.
Самоубийство двух любовников, связанных веревкой и готовых броситься в пучину.
Чахоточная девица, умирающая, глядя на луч солнца, пробивающийся в комнату…
Такие открытки собирались, как почтовые марки, и старательно размещались в альбомы — тоже как марки.
(Не от этих ли картинок начинаются корни неприязни к «сюжету» и «анекдоту», отметившие начало моей кинокарьеры[123]?)
Тут же были картинки более крупного формата. По преимуществу заграничные.
В те же годы Америка полонила Англию и Европу особым типом девушки.
Рослая, с энергичным подбородком, выдвинутым вперед, в длинной юбке, с мечтательными глазами из-под валика прически или волос, завязанных узлом (обычно нарисованная холодной штриховкой пера) — эта девушка — создание Гибсона, известная под кличкой «Gibbson-girl»[124], так же наводняла журналы, юмористические журналы, лондонский «Punch», нью-йоркский «New Yorker», как в период войны (второй мировой) все места Земного шара, где проходила американская армия, затоплялись так называемыми «Варга герлс» («Varga-girls») — полураздетыми девушками, рисованными южноамериканским художником Варгасом, ведущим [художником] среди бесчисленных создателей так называемых «pin-up girls» — «девушек для прикалывания».
Эти картинки были на вкладных или отрывных листах всех почти журналов, шедших на фронт.
Солдаты их аккуратно вырезали и прикалывали к стенкам убежищ, блиндажей, казарм, полевых госпиталей над койками.
Насколько благовоспитанны были первые, настолько блудливы были вторые.
Как сейчас помню один из сенсационных для каких-то девятьсот восьмых-девятых лет рисунок в манере Gibbson’а.
Назывался он — «The knot that binds» — «Узел, который связывает». Изображал он громадный черный бант с узлом посередине.
На левом крыле банта был традиционный профиль гибсоновской молодой дамы. Справа — профиль не менее типичного гибсоновского молодого человека. Все гибсоновские барышни были на одно лицо, а молодые люди казались их братьями-близнецами — так они походили друг на друга.
А в центре узла — фасом на публику — улыбалось личико младенца.
Эта картинка особенно врезалась в память.
Почему?
Вероятно, потому, что видел я ее как раз тогда, когда я сам был в роли «узла, который связывает».
Но узлом, которому не удалось связать и сдержать воедино расколовшуюся семью,
разводившихся родителей.
Собственно говоря, никому нет дела до того, что мои родители развелись в 1909 году.
Это было достаточно общепринято в те времена, как несколько позже, например, были весьма популярны «эффектно аранжированные» самоубийства.
Однако для меня это сыграло очень большую роль.
Эти события с самых малых лет вытравили атмосферу семьи, культ семейных устоев, прелесть семейного очага из сферы моих представлений и чувств.
Говоря литературно-историческим жаргоном — с самых детских лет «семейная тема» выпала из моего кругозора.