Ему совершенно явно не хочется быть замешанным во всю эту историю.
По-моему, он даже не против того, чтобы я поспешно покинул пределы Франции.
К тому же фильм делается руками Александрова и Тиссэ.
Их полиция не трогает, и они вполне безобидно разъезжают по Франции, снимая пейзажи для маленького фильма.
Право на разъезды они получают очень легко.
За всеми нами, конечно, слежка.
Оплачивать разъезды шпика от Парижа в финистер и из Нормандии до Ниццы полиция, конечно, не может, — отели, суточные, прокорм…
«Вот если бы месье согласились взять эти расходы на себя?..» Месье, с одобрения господина Розенталя, соглашаются.
И Тиссэ с Александровым беззаботно разъезжают по Франции в безотлучном сопровождении некоего господина Курочкина, любезно приставленного к ним префектурой.
Господин Курочкин на полном иждивении киноэкспедиции, а в часы досуга делится с остальными двумя участниками поездки своими сокровенными мечтами.
У господина Курочкина на примете одна средних лет вдова. У нее не только — не слишком большие, но совершенно достаточные деньжонки, но еще почему-то… моторная лодка.
А к моторным лодкам господин Курочкин неравнодушен, как неравнодушен к автомобилям беспутный и неподражаемый сын Джитера Лестера из «Табачной дороги» Эрскина Колдуэлла.
… Ложные друзья познаются в беде…
Истинные — тоже.
Не успеваю я выйти из будки, как мне навстречу из кресел подымается румяный кудрявый молодой человек с веселыми, бегающими, а иногда внезапно неподвижными задумчивыми глазами.
В черной шляпе. В черной рубашке с черным галстуком. И чуть ли не в черных перчатках.
Клерикальный черный цвет здесь не больше чем защитная окраска.
Более радикально настроенного молодого человека трудно найти. И более яростного антиклерикала.
Это мой друг и приятель Жан Пенлеве.
«Папа уже написал протест в префектуру».
«Новость» уже облетела Париж.
Папа… Для кого, конечно, папа.
В остальном же это как-никак бывший военный министр, знаменитый математик, а сейчас президент капитула ордена Почетного легиона.
Гм… Гм…
Представляю себе лицо мосье Удара, когда он увидит протест такого лица.
Едем обедать с Пенлеве.
Он еще очень молодой, но делает замечательные кинофильмы.
Научные.
Совсем недавно на конгрессе независимого фильма я с большим интересом смотрел его фильм — превосходно снятый — о подводной жизни рака-отшельника[268].
Есть его микросъемки жизни водяных блох и фантастически прекрасный фильм о «морских коньках», по кадрам достойный затейливых композиций Мельеса.
На этой почве — знакомство.
На почве его горячих симпатий к Советскому Союзу — дружба.
Уплетая что-то вроде крабов или что-то другое, что в живом виде было бы для него экранной пищей, он, смеясь, рассказывает про свои встречи с полицией.
Он вспоминает, как совсем еще молодым мальчишкой, в разгар каких-то политических беспорядков, он вел группу вооруженных людей на штурм… военного министерства.
Он хорошо знал входы и выходы: военным министром был его папа.
Такие казусы бывают не только в Париже.
Эгон Эрвин Киш — der rasende Reporter[269], один из лучших и наиболее беспощадных репортеров, «срывателей масок», рассказывал мне, как он, участвуя в революционных событиях в Австрии, тоже штурмом — но всерьез — брал какое-то государственное учреждение. В учреждении этом какой-то из ответственных постов занимал его брат, [человек] вовсе иных политических убеждений. Совершенно неожиданно революционный Киш врывается в кабинет Киша реакционного.
Киш с Кишем лицом к лицу.
Для обоих — полная неожиданность.
И вдруг из уст старшего брата — Киша реакционного — наставительно-грозное: «Egon! Ich sag’ es der Mutter» — «Эгон, я скажу об этом маме!»
… На этот раз дело Пенлеве-младшего заминается где-то между детской — будущей кинолабораторией — и кабинетом папаши.
Но дальше больше.
Предприимчивый и неугомонный Жан Пенлеве-младший ухитряется принимать участие во всем, где только пахнет социальным протестом и беспорядками.
Он с особым вкусом дает себя арестовывать, тем самым помогая удирать более «замешанным» товарищам.
Но аресты для него — еще совсем особое развлечение.
Он обожает растерянность полицейских комиссаров, когда он сообщает имя, фамилию и занятие родителей.
Арестовавшие его жандармы получают страшный нагоняй и, извиняясь за беспокойство, беря под козырек, просят его самого спокойно отправляться домой.
Но не тут-то было!
Жан требует, чтобы с ним обошлись как с остальными арестованными.
Скандаля и разглагольствуя, требует отвода в камеру.
В камеру попадает и тем причиняет несказанные неприятности бедному комиссару полиции, дрожащему перед именем всемогущего папаши своего взбалмошного арестанта.
Только однажды обошел его какой-то рыжеусый комиссар.
Долго проспорив с Жаном, он буркнул согласие запереть его в камеру.
И тут же сунул Жану два бланка — расписаться.
Жан, возбужденный спором, не глядя, с размаху подписывается.
И тут же за шиворот [его] хватает ажан, высаживая его на улицу.
Весь участок заливается хохотом: Пенлеве сгоряча расписался в ловко подсунутых ему бланках как в том, что он — заключенный, так и в том, что он… отпущен на волю.
На проделках Жана в отношении попов здесь останавливаться вовсе некогда, тем более что к этому времени мы уже отобедали и я задумчиво возвращаюсь к себе на Монпарнас.
Около гостиницы — маленькая голубая гоночная «бугатти».
В маленьком вестибюле маленького нашего отеля нервно вскакивает с кресла другой мой друг — Рено де Жувенель.
«Я знаю все! Папа уже послал свой протест в префектуру!»
Час от часу не легче… для господина Удара.
После Пенлеве — сенатор де Жувенель.
Здесь уже никакой тени либеральных симпатий.
Сенатор де Жувенель — он же посол в Риме. Результаты его миссии — дружественное соглашение с Муссолини.
Сенатора я в глаза не видел.
Но сын его отчаянный автомобилист, и даже маленький журнал по вопросам эстетики, который он издает, называется «Grande route» — «Большая дорога».
С Рено мы обычно гоняем на машине.
А для журнала он выпросил какую-то мою статью.
… Меня зовут к телефону.
«Едем немедленно к де Монзи!»
Голос Тюаля — тоже энтузиаста кино — пока со стороны.
«Я обо всем договорился. Встретимся там-то. Выезжайте».
Де Монзи в тот период еще весь в симпатиях к Советскому Союзу.
Еще недавно он делал политическую карьеру на сближении с Советским Союзом.
Опять старый отель (в смысле «особняк»).
Между двором и садом.
Кажется, наискосок от Люксембурга.
Недавний министр в серебристой проседи.
Роговые очки.
Клетчатый галстук «бабочкой».
Баскский берет набекрень.
И ослепительный фон цельных листов красной меди, из которых сделана ширма.
Он только что закончил прием бесконечной вереницы ежедневных посетителей: каких-то провинциальных кюре, усатых отставных военных, коммерсантов, ушедших на покой, дам в траурных вуалях.
«Вас высылают?
Странно! Почему? Может быть, это связано с полицией нравов?
Нет! На это непохоже… Разберемся. Увидим.
Ваши двадцать четыре часа истекают завтра?
Прежде всего устроим вам отсрочку на неделю».
Телефонный звонок «куда-то».
И, не заходя к мосье Удару, я назавтра получаю автоматически продление на семь дней.
За эти дни надо мобилизовать все силы.
От дальнейшего вмешательства де Монзи тактично уклоняется, передоверяет меня своему бывшему управляющему министерства — господину Роберу.
«C’est le pape!» — «Это — папа!» — кричит этот экспансивный мужчина крестьянского склада в одном из маленьких кабинетов в лабиринте коридоров не более не менее как… Тюильрийского дворца.
Кем он там работает, я не успеваю узнать.
«Папа» в данном случае — уже не отец, а… папа римский.