Деньги, что собрал Миныч, роздали в жалованье. Идти было не с чем.
Заняли у именитых людей Строгановых четыре тысячи сто пятнадцать рублей. С тем и пошли. Пошли не на Суздаль, как сперва собирались, а на Ярославль. И пошли не в январе, а в начале марта. На Суздали места были слишком грабленые и битые. Тут восставали мужики много раз, рубили их тушинцы и поляки и даже жгли в Шуе.
Идти решили по Волге вверх, правым берегом, собирая остатки разбитых отрядов.
Пришли в Балахну. Город под рукой у Нижнего. И Пожарского и Минина здесь все знают. Минин здесь ратником был, в ополчении Алябьева.
Город тих, разграблен. Колодцы, из которых берут рассол для солеварен, обветшали.
Встретили ополчение хорошо. Дивились люди на смелость ополчения, дивились, качали головой и присоединялись.
Пошли дальше. Шли чинно, деревень не трогали, кормились из котлов.
Когда по Нижнему шли, казалось, что три тысячи народу – много, и в Балахне еле разместились. А как вышли на простор – река широка, дорога по-зимнему высока и крива уже по-весеннему.
Шли, задевая шапками за ветки деревьев. Было тихо. Рать казалась малою. Шла, теряясь в снегах.
Будто обоз идет.
Широкая Волга вся казалась дорогой. Шли будто обочиной.
Дорога широка – чай, в версту. Потерялись люди на дороге. И говора не слышно, и песни не слышно. Все съедают снега.
Прошли Городец. Малый город, тоже спаленный.
Юрьев-Поволжский стоит на склоне крутой горы. Город сожжен.
Встретили с колокольным звоном. Дали денег, татарский отряд присоединился. Вспомнили здесь сотника Федора Красного, что рубился с поляками.
Пошли в Решму. Город жженый. Тут пришли плохие вести из Владимира: Трубецкой и Заруцкий присягнули самозванцу, вору, который объявился во Пскове.
Значит, с кем встать под Москвой?
Собрал Козьма Минин десять грамотеев, достал бумаги, и Пожарский сразу десятерым диктовал письма, а списки послали не на одну Москву, а на все города.
Писал Пожарский:
«Как сатана ослепил их очи? На их же глазах их калужский царь был убит и без головы вонял перед всеми целые шесть недель. И сами же они из Калуги писали в Москву и в другие города, что царь их убит, и теперь целуют крест мертвецу».
В Решму пришли остатки отряда Гришки Лапши, крестьянина. Тут же закупили валенки для войска и пошли дальше, на Кинешму.
В синих снегах двухаршинное узкое знамя казалось каплей крови.
Нес знамя, на котором написаны были стены Иерихона и Иисус Навин, Семен Хвалов.
На нем валенки, рукавицы, штаны, шуба баранья и теплая шапка. Но стремянный томился.
Когда подъезжал к нему князь, говорил Хвалов тихо:
– Жалованьишко, князюшка, что тебе положили, все в сохранности. Ужель теперь не проживем, Дмитрий Михайлович? Только всуе мятемся, как говорил прозорливец Иринарх. Ведь я знаю, раны твои незажившие рубахи кровавят. Куда бредем, князюшка? В Нижнем хоть кормы дешевы. Нам бы схорониться куда! Икрой бы я тебя кормил с лимоном! Ты бы, солнышко мое, оздоровел, а там и увидел бы, кому служить.
Шло войско тихой и долгой дорогой.
Кинешма-город горел дважды. Теперь отстроились мало. Ополчение встретили колокольным звоном. Жалели людей, сомневались, головой качали и присоединялись к рати.
В Кинешме дали казны в подмогу. От Кинешмы до истоков Луха верст тридцать, а там и Мугреево – Пожарского вотчина. Вся та сторона стародубских князей. Замельчали они, но там каждая речка своя. А Хвалов хоть и рязанец, но ему бы в Мугреево! Там тишина и теплые избы.
На пути не теплело: дорога шла к северу.
Вез Семен Хвалов ополченское знамя, и устала его рука.
Нагнал он князя. Едет князь на морозе, а щеки у него не краснеют, белеют.
Сжалось сердце у Хвалова, сказал он прямо:
– Воевода! Отсюда до дому тридесять верст. Князь, скажись недужным. Народ, Дмитрий Михайлович, вокруг нас битый, ненадежный. Нам ли с копейщиками воевать? Нам ли короля осилить? Видишь, князь, мы идти-то не умеем. Все протратили. Миныч – мужик, воеводского обычая не знает. Пушки-то надо отдельно везти, в подряд их надо сдать доброму человеку, чтобы было кому отвечать. А он их везет при полках!
Князь молчал.
– Князюшка, – говорил Хвалов, – мы вот Городец проехали. Поедем в Мугреево! Там кругом болота песчаные, отсидимся.
Тут подъехал Роман.
Сильно он с Москвы переменился и носил теперь польский палаш, немецкий панцирь и два пистоля при седле.
– Дмитрий Михайлович, – сказал он, – еще мужики пришли, с пищалями. В Шуе недожженные!
– Семен, – сказал Дмитрий Михайлович, – отдай знамя Роману. Пройдешь к мужикам, поведешь их к Минычу – он распорядится. А ты будь при котлах. Да не плачь, Семен. На Москву идем, а она слезам не верит.
Шли дальше. Белые каменные церкви стояли в пустырях, где были когда-то большие села.
Горели те церкви на ветру. От черной копоти, унесенной ветром вбок, испуганными, косыми казались очи-окна церквей.
Около города Плеса Волга поширела. Тут пришли вести из Костромы. Воевода – за Сигизмунда, заперся в Ипатовском монастыре. Миныч решил в Плесе не останавливаться, на Кострому идти не мешкая.
У Костромы ждали ополчения люди из Галича да из Соли Галической. Пришли по реке Костроме.
Это были те остальцы, что отсиделись в болотах, на сухих гривах за засеками.
Пошли через реку в город.
У монастыря стена высокая. Со стены снег сбрасывают, накатывают темные пушки.
Стали у стены, и тут поднялись против воеводы в Костромском посаде, а потом и люди в монастыре. Привели воеводу к Пожарскому на веревке.
Шля дальше, дошли до Ярославля и встретились с людьми из Вологды, из Романова, из Кашина, из Торжка, кузнецы пришли из Павлова, из Устюжны-Железнопольской.
Миныч начал скупать коней отощалых, сено возить из дальних мест, пока еще не совсем прошла зимняя дорога. Набирали сукна, шили кафтаны для войска, обучали ратников, как стрелять, чтобы не заронить искры с фитиля себе же в порох.
Из-под Москвы шли дурные вести. Когда стаял снег, гарнизон сменился. Ушел Гонсевский, переправившись через реку по живому мосту. Увез с собой две короны, драгоценные жезлы.
Трубецкой вылазку пропустил. В лесу встретили врагов мужики, бились, но не устояли.
В Варшаве
Мы поручили почтенному брату Франциску сказать тебе нечто об этом предмете и желаем, чтоб ты имел к нему обычное доверие.
Письмо римского папы к королю Сигизмунду
В большом кресле, украшенном старательной деревянной резьбой, сидел одетый в черный бархатный колет усталый, узкогрудый человек с глазами надменными и с мешками под глазами.
За ним стена, обтянутая штофными обоями, статуэтка мадонны с модной лампадой в виде пылающего сердца. На стене висели картины, изображающие того же узкогрудого человека, но свежелицым и в латах. На одной картине человек был пеш, на другой он сидел на лошади. Это король Сигизмунд.
Перед сидящим в кресле стоял военный – толстый, краснолицый, седоусый.
Высокий гребень нагрудника делал осанку надменной. Он старался стоять скромно, но латы мешали нагнуть голову.
Король сердился.
– Если без фраз, гетман Ходкевич, то что же делать с нашей Москвой?
– Вы потратили, ваше королевское величество, много денег и усилий для возвращения вашего престола шведского. Подумайте, ваше королевское величество, о тройной короне: от нашей Польши через русские земли вы достигнете земель шведских. Море Балтийское будет лежать в ваших ладонях. И вот для этого, для того чтобы Москва была вашей навсегда, мне нужно двенадцать тысяч отборного войска.
Король встал.
– Сейм не даст денег, – сказал он спокойно и вдруг начал сердиться. – Смоленск взят, – сказал он, подходя к гетману и стуча в вороненый нагрудник эфесом своей шпаги. – Смоленск взят мною, царя Шуйского я вчера показывал гостям на пиру. Русские бояре лижут мне руки. Эта седьмая жена Ивана, мать того Дмитрия, и она просит у меня деревень. На кого вам нужно войско?