Перед уходом в свою каюту, чтобы, как он сказал, написать письма в Новую Зеландию, капитан объявляет распорядок на оставшиеся дни. Как только загруженный провиант будет пересчитан, а оставшийся уголь — забункерован, мы отчалим и на небольшой скорости пойдем в Стромнесс, чтобы забрать Сэра и остальных.
— Проверку провианта возьмет на себя мистер Бэйквелл. Холи, вы возращаетесь к котлам.
— Есть, сэр.
— А вы должны вернуться к вашему особому заданию, как я полагаю, — говорит Уорсли мне с легкой гримасой.
Я отвечаю, что почти закончил, и прошу его разрешения помочь Бэйквеллу. Он не возражает.
Втроем мы выходим на нижнюю палубу. Холнесс провожает нас до кладовой и дальше идет один через освещенный тусклым желтым светом проход, ведущий к спуску в кочегарку. Он бледен: бросать уголь — тяжелая работа, он похудел и напоминает тощую селедку. Он смотрит на меня своими огромными блестящими глазами, бросает: «Пока», — и уходит как на ходулях.
Мы оказываемся наедине с Бэйквеллом впервые после Буэнос-Айреса. Я вижу, что он избегает моего взгляда. Но я предпочитаю этого не замечать. Это поручение дано ему, я пропускаю его вперед и жду, какую работу он мне предложит.
Сначала мы принимаемся за овощи. Он берет из штабеля первый ящик с картошкой, засовывает туда руку до дна, трясет его и отставляет в сторону. Затем хватает следующий. Он вне себя, но не говорит ни слова. Он не был бы Бэйквеллом, если бы сказал, в чем дело. И поэтому я, по крайней мере в том, что касается меня, ни в чем себя не виню, оставляю его наедине с русской картошкой и иду вниз в кладовую для консервов считать банки со сгущенкой.
Он, конечно, проверит сорок один ящик. Пот заливает его глаза, когда он, кипя от злости, появляется в дверях кладовой и стоит, словно палку проглотил. Что ж, сам виноват.
— Двадцать упаковок, — как ни в чем не бывало сообщаю я, — двадцать умножить на сорок. Получается восемьсот банок молока. У тебя есть куда записать?
— Запиши в своих книжках.
Он, тяжело дыша, спускается и начинает пересчитывать мои банки с молоком, хотя у него достаточно своей работы.
Ну, ладно. Я все равно люблю его. У него есть обаяние, не безграничное, но есть. Кроме того, он сильный. При желании Бэйквелл может забить гвоздь локтем. Меня очень интересует, бывает ли ему при этом больно. Он опускается на колени и пробегает пальцами по упаковкам. Сам он никогда ничего не скажет.
Ну тогда я скажу ему в лицо, что дело совсем не в книгах, если он устраивает здесь театр. За исключением нескольких придурков, он — единственный, кто за все время, прошедшее с тех пор, как я вылез из шкафа, не спросил, как получилось, что босс так на мне помешался. И я знаю, скажу я ему, почему так получается. Потому что он мне завидует. Потому что мерзкая зависть съедает его. От кое-кого на борту я такого ожидал, от него — никогда в жизни.
Бэйквелл выпрямляется и говорит:
— Правильно. Восемьсот.
После этого он поворачивается к другим упаковкам.
Я уже думаю, не прыгнуть ли мне ему на спину и не укусить ли за плечо, как я некогда прыгал на Дэфидца, которого это всегда приводило в чувство, но он говорит, обращаясь скорее к банкам, чем ко мне:
— Я просто спрашиваю себя, что из тебя получится, Мерс. Знаешь, по мне, ты можешь чистить Шеклтону сапоги. Корми его, мой, а затем почитай ему на ночь сказочку. Можешь делать что хочешь. И почему ты здесь унижаешься, почему ты разбираешь его книжки и как ты сделал так, что, кроме своих героев-полярников, он взял только тебя на званый ужин с Якобсеном и его женой, я считаю, что меня это не касается, это твое личное дело, господин старший стюард. — Он поднимает указательный палец так, что тот оказывается между нашими носами, и тихо добавляет: — Но дай мне все же кое-что сказать. Никто на этом корабле не знает тебя лучше меня. Никто из них не знает, что ты нормальный парень. Но подумай-ка, откуда ребята могут знать, что ты не всегда был таким?
Русские снова принялись грести уголь. Когда они закатывают свои тачки на судно, слышно, как стучит доска о фальшборт и как с каждой лопатой угля по всему корпусу пробегает дрожь.
— О ком ты говоришь? — спрашиваю я. — И каким это я не был?
— Держи карман шире! Буду я сплетничать! — отвечает он. — Раз ты сам не замечаешь, что приобрел врагов, тебе должно быть достаточно и предупреждения, ты так не считаешь? С такими типчиками шутки плохи. Вспомни Резерфорда. Только повернись к ним спиной, тут же получишь по голове.
Он поворачивается ко мне спиной. Опустившись на корточки, чтобы продолжить счет, он спрашивает:
— Знаешь, кто ты? Хочешь это знать?
— Говори.
— Подлиза.
Собственно говоря, я решил не писать письма домой. Но когда я, с комком в горле, поднимаюсь на шумную палубу, где от пыли невозможно дышать, меня охватывает тоска, тоска по тем, кому я могу выговориться и знаю, что они меня поймут. У этих десяти — двенадцати русских китобоев устрашающий вид. Один чернее другого, они заполняют углем последние свободные метры пространства между собачьими клетками, принайтовленными шлюпками и ящиками с мотосанями. На черных от угольной пыли лицах этих странных людей сверкают улыбки, когда я пробираюсь мимо, и в следующий момент дверь каюты Шеклтона за моей спиной закрывается — баркентина вздрагивает, потому что глубоко внизу Холнесс развел в котле сильный огонь.
«Дорогая мама, дорогой папа и дорогая Реджин, я знаю, что это страшно, но я должен вам, к сожалению, сообщить…» Остается еще достаточно времени, чтобы сесть за конторку Шеклтона и все-все объяснить.
Нет. Несмотря на то что очень велик соблазн взять у Шеклтона несколько листов бумаги, я не буду писать письмо. Причин для этого три: во-первых, было бы совершенно неправильно пугать мать, отца и Реджин новостью о том, что я нахожусь на пути к Южному полюсу. Во-вторых, я почти уверен в том, что капитан Кун поставит свои обязательства и данное моему отцу слово выше моего желания и напишет ему письмо не только о гибели «Джона Лондона», но и о моем спасении. И в-третьих, у меня нет никакого желания писать моей семье письмо и оправдываться в чем-то. Возможно, я очень легковерный, как говорит Реджин, и очень самонадеянный — так считает Эннид. То, что на меня легко произвести впечатление и что герой потом часто оказывался пустозвоном, я тоже признаю. Но и покорным меня назвать нельзя. Бэйквелл и на «Дискавери» чувствовал бы себя неплохо, я же, наоборот, доводил бы Скотта до белого каления. Плохо! Плохо, но зато, думаю, я не спасовал бы и перед королем Артуром. Пусть бы он размахивал передо мной своим мечом Эскалибуром.
Мимо тянется небольшой остров Грасс. Несмотря на увеличенную осадку, «Эндьюранс» идет на хорошей скорости — русские продали нам хороший уголь. Надо посмотреть, как там мои книги, и я усаживаюсь перед башнями.
Мы уходим из Лит-Харбора, в воздухе растворяется висящее над палубой облако угольной пыли. Я продолжаю разбирать книги. И вместе с угольной пылью уходит моя злость. Тома энциклопедии я расставляю по алфавиту на верхней полке. Одновременно я не перестаю думать о Бэйквелле. Он ошибается. А если нет, то как может мне навредить эта банда, о которой он вещал? Наверняка он имел в виду гнусных типов вроде боцмана и старшего кочегара. Они рискуют в дальнейшем нарваться на очень большие неприятности с Сэром и шкипером, и у них будет мало поводов для смеха. Но он ошибается. Гораздо вероятнее, что по мере приближения дня отплытия у людей просто сдают нервы. И что нужно ожидать маленькой войны за место под солнцем.
А если он не ошибается?
На среднюю полку становятся сначала греки и римляне, затем книги о Средних веках, наконец, там появляются Магеллан и Дрейк… да, вот так будет правильно. Сейчас рядом встанут первые книги с указанием лет.
1768 год. Кук.
Нет, мистер Бэйквелл, ты меня не обманешь: и ты, в конце концов, думаешь о месте на санях. С быстротой молнии разнесся слух, что вместе с Сэром и двумя самыми опытными — Читхэмом и Крином смогут отправиться лишь трое других. Уорсли поедет в качестве штурмана. Остаются двое. Только двое! И одним из них должен быть врач. Шансы Мак-Ильроя сейчас хуже, потому что доктор Маклин много ухаживает за собаками и вообще производит лучшее впечатление. Итак, Сэр, капитан, Читхэм, Крин и Маклин. Остается лишь одно место.