— Какой же я вурдалак, сынок? — после паузы заговорил Всеслав. — Разве ты видишь на мне звериную шкуру? Разве у меня есть хвост? А может, у меня во рту растут клыки?
Борис еще ниже опустил голову, отпрянул, точно ожидая удара. Слетев с ладони Ростислава, жук кружился по порубу, но никто уже не обращал на него внимания.
— Люди верят, — тем же негромким голосом продолжал Всеслав, — люди верят Христу, а вчера они верили Перуну и Дажьбогу. Люди забросили старых богов, как разбитые горшки, на чердак и верят Христу, тому богу, который сжег их прадедовских богов. А во что веришь ты, сын?
Борис молчал. Позванивая цепями, Всеслав медленно, насколько позволяла нашейная цепь, подошел к нему, крепко взял за плечи, приказал:
— Смотри мне в лицо, в глаза!
Борис страдальчески поднял голову. В его черных глазах сверкнули слезы.
— Ты мой роднокровный сын, — продолжал Всеслав. — Тебе после моей смерти править Полоцким княжеством, быть князем полоцким. Ярославичи, — он устремил взгляд на маленькое оконце в верхнем бревне поруба, точно хотел, чтобы его услыхал вой-охранник, — эти омерзительные клятвоотступники, побоятся убить вас, дети мои.
Движением левой руки он подозвал к себе Ростислава. Сыновья стояли рядом, смотрели на отца. Он возвышался над ними, как старое кряжистое боровое дерево над подлеском.
— Кровь Рогнеды течет в ваших жилах, — сказал скованный князь. — Простите, что из-за меня попали вы в эту яму, на эту гнилую солому. Но хотя мы спим на соломе, у нас никогда не станут соломенными колени. У полочан колени из железа.
Он вдруг приглушил голос, вымолвил с неожиданной тоскою:
— Человек я, сыны мои, а не вурдалак, а для вас батька. Но — смотрите!
Он высоко над головою поднял свои загорелые жилистые руки. Между ними змеею вилась цепь, а запястья, казалось, намертво охватили темные железные кольца.
— Смотрите! — снова воскликнул Всеслав. Сыновья как зачарованные смотрели на отцовские руки, на отцовское лицо.
Глаза у князя потемнели, а потом заискрились. Лицо напряглось, заострилось. Жилы твердо набухли на шее, она стала похожей на узловатый корень обожженного пожаром дерева.
— Смотрите! — закричал, стиснул зубы Всеслав. Пот горохом засверкал на висках и на лбу. Страшное нечеловеческое напряжение, сдавалось, распирало, раздувало всего князя. Потом судорога побежала по лицу, по плечам, по кистям рук, по всему телу. Это был ураганный всплеск той необыкновенной и невероятной силы, которая с самого рождения горела в его жилах и костях и которой он давал волю очень редко, только тогда, когда дышала в висок смертельная опасность.
— Смотрите! — почти простонал Всеслав. Сила, что клокотала, бурлила в нем, достигла своей наивысшей точки и вдруг сникла, вылетела из тела, будто ее совсем и не было. Князь вдруг обвял, обмяк, осунулся. На какой-то миг сыновьям показалось, что он сделался тонкой лозинкой, гнущейся на ветру в осеннем поле. С грохотом упали на глинобитный пол поруба цепи, руки были свободны. Только тяжелое железное кольцо на шее как было, так и осталось. Всеслав потрогал его рукой, обессилено произнес: — Ошейник снять не могу.
Ростислав и Борис онемело смотрели на отца. Потом Ростислав бросился к нему, начал целовать натертые цепями руки. Всеслав смотрел на светловолосую сыновнюю голову, улыбался.
«Кто же ты, отец? — думал Борис. — Недаром холопы в Полоцке шептались, будто кормилицы поили тебя маленького звериным молоком. Но кто бы ты ни был, а я страдаю из-за тебя, из-за твоей ненасытной гордости. Всю жизнь ты сражаешься с киевскими князьями, хочешь сам стать великим князем. И чего ты добился? Изяслав Ярославич сидит в золотых палатах, держит Русь в железной руке, а ты гниешь в порубе. Ты сбросил с рук цепи, но придут кузнецы и скуют новые, которых ты не сбросишь. Ты не признаешь Христа, единого нашего бога. На Полоцкой земле ядовитыми сорняками разрастается с твоего тайного согласия отвратительное дикое поганство. На Воловьем озере, что у Полоцка, ты не разрушил поганское капище и по ночам ездил туда с дружиной молиться дубовым чурбанам. Ты давал серебро на Полоцкую Софию, святой храм, но давал с большой неохотой, бояре и вече тебя заставили. Я не люблю тебя, отец!»
— О чем ты думаешь, Борис? — вдруг спросил Всеслав.
Борис вздрогнул, побледнел, проговорил растерянно:
— Ты такой сильный, отец. Я думаю, что ты мог бы разломать даже стены этого поруба.
Всеслав внимательно посмотрел на старшего:
— Стены мне не по силам. И цепи, как ты видишь, я не разрываю, а просто сбрасываю с себя. Так, как ты сбросил бы гадюку, которая ночью, когда ты спишь, заползла бы на твое голое тело. Однако не о том ты думал.
Он умолк, строго свел на переносье темные брови.
— Чудной ты, сын. Мой и не мой. Хотел бы я заглянуть тебе в душу, на самое ее горячее дно, но не дадено мне это. Знай же: и тебе, и Ростиславу, и матери вашей княгине Крутославе, и малолетним моим сыновьям, что прячутся где-то в темных пущах, счастья и добра я желаю.
— И мы тебе, отец, желаем добра! — воскликнул Ростислав. — И рядом с тобой пойдем!
Борис молчал, сдержанно улыбался. Потом склонил перед Всеславом колени, тихо вымолвил:
— Многие лета тебе, отец.
— Дети мои, — потеплел Всеслав, — переменчиво счастье людское. Всегда помните об этом, чтобы сила ваша никогда не угасала. Совсем недавно, в марте, вел я полоцкую рать против Ярославичей под Менск. Вы там были, вы знаете. Вы, как и я, не забудете Немигу, снег кровавый. Там копье удачи выбили из моих рук. Там лучшие мои вои погибли. И не за великокняжеский престол я воюю, Борис, — опалил пронзительным взглядом старшего сына. — Не нужен мне Киев, мне Полоцка хватит. Вотчину Рогнеды хочу сохранить. Своим мечом Днепр и Рубон, Двину нашу золотую, хочу в одну реку связать. Сядем на волоках, с урманами и ромеями будем торговать, славу Полоцку добывать. Разве это плохо, дети? Разве плохо, что я хочу жить по стародавним полоцким законам? Да люди быстро забывают тех, кого обошла удача.
Он умолк, в глубокой задумчивости сел на свалявшуюся гороховую подстилку. Ничего в эти мгновения не было в нем от того яростного воя-князя, перед стремительной поступью которого дрожали соседние княжества и народы. Сидел усталый человек. Слава осталась позади, ее не пустили в этот смердящий поруб, как сокол с перебитым крылом, летала она где-то над Полотою и Немигой.
Сумрак затопил поруб.
Все трое притихли, даже, казалось, не дышали. Каждый вспоминал свое.
Ростиславу вспомнилась мать, княгиня Крутослава. В ночь на Ивана Купалу приказывала она связать из сосновых бревен плот. Девки-челядницы украшали плот гирляндами из цветов, молоденькими березками, разжигали на нем костерок, и Двина медленно несла в синий ночной сумрак всех: мать, их, Ростислава с Борисом и братьями, челядниц, которые пели песни. Рулевой стоял на самом носу плота и время от времени трубил в длинный туриный рог — сурму. Эхо отражалось от обрывистого речного берега, от темных лесных трущоб, которые сонно каменели над Двиной. Так хотелось тогда превратиться в птицу или рыбу, нырнуть в освещенную яркими ночными звездами воду, плыть следом за плотом и со сладкой дрожью в теле думать, что ты можешь потеряться в этой тревожной речной мгле, однако костерка, на плоту мать, она не даст тебе отстать, потеряться, погибнуть, вот снова звучит ее теплый ласковый голос: «Ростислав, сынок, не засни, не упади в реку!»
— Отец, где ты? — вдруг негромко выкрикнул Борис. В порубе была кромешная темень. Последняя свечка сгорела несколько седмиц назад, а новую вой-охранник не бросил в оконце, как его ни просили.
— Где ты, отец? — снова испуганно выкрикнул Борис и начал шарить возле себя, искать отца.
— Здесь я. Не бойся, — отозвался Всеслав. И чтобы совсем успокоить сына, дотронулся до него широкой ладонью. Но Борис мог бы поклясться на святом кресте, что несколько мгновений назад отца не было в порубе. Ему даже показалось, что вверху поруба, в том месте, где было оконце, слабо мелькнул какой-то прозрачно-синий клубок и легким ветром коснулся лица.