Пел вместе со всеми и Борис, знавший эту песню, пел сладеньким голосом и Шполянский, но не пел Мефодин. Он слушал и улыбался виновато.

Но крепко лежит на штурвале
Шофера стальная рука.
Ах, где вы, целинные земли?
А даль далека-далека…

Песню спели до конца, а потом помолчали, слушая, как шумит за окнами ветер. Мефодин вздыхал и дергал головой, рассыпая по лбу кудри.

— То да, писня! Пид таку писню ще выпыть трэба! — вытащил Шполянский вторую поллитровку. — А шоб шоферяге та нэ выпыть, не-ет, так нэ можна!

— Плесни-ка и мне чуть-чуть, — прошептал рябой шофер и придвинул к Шполянокому кружку, накрытую шапкой.

— Чего ты закрываешься? — закричал Мефодин и, сорвав с головы «бобочку», с пьяной удалью хлестнул ею по колену. — Эх, кутить так кутить! Наливай ему, Оська, полную порцию!

Шполянский быстро налил в кружку рябого. Пил рябой смешно. Опрокинув кружку, он, не закрывая рта, похлопал по щекам:

— Ух! Динамит!

Никто не улыбнулся, и все молчали.

— Хто следующий, подходи! — поднял Шполянский поллитровку. Он был уже пьян, весело и хитро. — Братцы шоферы, хватить з нас подвигов, пора отдохнуть от подвигов! Ходьтэ до нас!

Он снова налил в кружку и протянул ее Мефодину. Тот выпил медленно, отрываясь, угрюмо опустив глаза в пол.

— Надо, ребята, воду из радиаторов вылить. Ночью непременно приморозит, — поднялся Бармаш.

Начали подниматься и водители и пошли к дверям. Но Федор не двинулся. Он стоял, прикусив губу, и тер переносицу. Он трудно думал о чем-то, а заговорив, снова медленно и нерешительно начал складывать слова, будто подкидывал каждое, проверяя, на ладошке.

— Ведь оно как выходит?.. Никто, ни одна окаянная душа никому не скажет об этой пьянке-гулянке. Это как понимать? Хорошо это? И я не скажу. Как же, шоферская круговая порука! Стена!

— Как в бандитской шайке? — обвел всех глазами Полупанов. — У нас в Ленинграде таких правил нет!

Он решительно застегнул на все крючки черный свой полушубок и пошел к дверям.

— Стучать идешь, гад? — начал подниматься угрожающе Мефодин.

— Сидай, сидай! — испуганно потянул его за рукав Шполянский. — Черт зна що! Шкандала нэ хватало!!

Полупанов ушел.

Бармаш постоял, подумал, поглядел на Мефодин а и тоже пошел к дверям.

— Дядя Федя, постой! Слушай, что скажу! — закричал отчаянно Мефодин, но Бармаш уже скрылся за дверью.

Мефодин вытер ладонью распустившийся, слюнявый рот, потянулся было к бутылке и встретился взглядом с Чупровым.

— Молочко пьете? — с издевкой спросил он.

— Молочко, товарищ Мефодин, — спокойно ответил Борис, закрывая пустую бутылку. И сердечно добавил: — Нехорошо у вас получилось, Вася. Неприятности теперь вам будут.

— Будут! Законно! — вяло, пропаще махнул рукой шофер и вдруг резко вскинул голову. — И нечего нас разглядывать! У нас от этого нервы портятся. Понятно?

— Брось, Вася. Отображающий, как сказать, товарищ нас нэ поймет, — тронул его за плечо Шполянский и указал глазами на поллитровку. — Заседание продолжается, Вася.

— Не пейте, товарищ Мефодин, — искренне, тепло сказал Борис, и добрые его глаза просительно посмотрели на шофера. — Не по-целинному получается.

— А як это по-целинному? — прищурился издевательски Шполянский.

— А вот как! — вырвал у него из рук бутылку Мефодин и швырнул ее об землю. — Понял, как по-целинному?

Бутылка разбилась. Резко запахло водкой.

— А бодай тэбэ, гадюку, в рэбра, — заныл Шполянский. — Замучився я з тобой, з байстрюком!

Борис поднялся и пошел к дверям.

— На добра ничь! — дружески крикнул ему вслед Шполянский.

Глава 8

Разговоры у костра о целине, хлебном балансе страны, перманенте и папуасах южных морей

В стороне от дороги, от стоявших на ней темных, безмолвных машин, в открытой степи горел небольшой, но жаркий костерчик из прошлогодних бурьянов. Когда он разгорался, стреляя в звездное небо оранжевыми искрами, из тьмы выступала стоявшая невдалеке машина, груженная скарбом Крохалевых, та самая, что удивила Бориса в городе и о которой шел разговор в кабине Мефодина.

Вокруг костра стояли и сидели шестеро. На раскинутом полушубке сидели Крохалевы, отец и мать. Ипат — большеголовый, в пышной бороде, вившейся тугими бараньими колечками. Живые карие глаза его смотрели на все весело и с любопытством. А вислый нос, видимо, любил заглянуть в рюмочку. Жена его Евдокия, женщина полная, но полнотой не грузной, а легкой, здоровой, пристально и грустно смотрела в костер, изредка тихо, словно украдкой, вздыхая. Огонь ярко освещал ее лицо в морщинах нелегкой жизни, с мягкими добрыми губами.

Против родителей, по другую сторону костра, сидели на снятых с машины венских стульях их дети: сын и дочь. Виктор, в туго охватившей широкие плечи черной шинели школы механизаторов, походил на отца большой головой и выражением веселых, любопытных глаз. Но было в нем много еще неуклюжего, мягкого, щенячьего. А Тоня так низко опустила голову, что виден был только ее белый пуховый платок. Она сидела дальше всех от костра, боясь, что искры испортят ее новенькое модное пальто.

По третью сторону костра, на большом, как сундук, чемодане в полосатом аккуратном чехле, сидел ленинградский парень, которого Борис Чупров видел в городе под фикусом. Никто не знал его фамилии, мало кто знал его имя, а называли его все, кто насмешливо, кто ласково, Помидорчиком. Кличка придумана была неплохо. Его толстые щеки, багровые от избытка крови и здоровья, туго обтянутые тонкой лоснящейся кожей, были удивительно похожи на спелый помидор. Впечатлению этому не мешали две красные припухшие надбровные дуги, скудно поросшие поросячьими щетинками, и поросячьи же белые ресницы.

Против Помидорчика стоял, заложив руки за спину и задумчиво покачиваясь с каблуков на носки, Илья Воронков. По тому, как часто взглядывал он на Антонину, можно было догадаться, что привело его к этому костру. Здесь же у костра грелся, развесив слоновьи уши, и фикус, снятый с машины: мать Крохалева опасалась, не повредили бы ее любимцу казахстанские ночные заморозки.

Старики Крохалевы ужинали, младшие и Воронков просто отдыхали после тряской, пыльной дороги, а Помидорчик делал сразу два дела: ел вареные яйца и читал письма, зверски при этом тиская их. Виктор, взглянув на него, засмеялся:

— Чего ты письма-то тискаешь? Больше того, что написано, не выжмешь, хоть в тиски зажми! А пишет она тебе, чтобы ты шарф не снимал и галоши носил? Не пишет? Значит, не любит!

Помидорчик тяжело вздохнул и взялся за очередное яйцо. Он бил яйца тупым концом о колено, затем ловко, боком большого пальца, сдирал всю сразу скорлупу и отправлял в рот, обмакнув в фигурную солонку, привезенную из дому. Не спеша прожевав яйцо и проглотив, он медленно надел лежавшие под рукой очки и тогда сказал поучающе:

— Глупо и некультурно, Виктор, вторгаться в чужую личную жизнь.

— О господи, чистый профессор! — захохотал Виктор. — Зачем тебе ночью черные очки? Чтоб темнее было?

— Вот вы, например, — не ответив ему, перевел Помидорчик черные очки на Тоню, — как девушка интеллигентная, я уверен, не позволили бы этого.

— А как вы догадались? Насчет интеллигентной? — польщенно спросила, подняв голову, Тоня.

— Сразу видно, — ответил Помидорчик и кокнул о колено очередное яйцо. — Вон какие у вас руки.

— Руки золотые! — любовно посмотрела мать на дочь. — К Тонечке, перманент делать, очередь становится, как за штапельным полотном.

— А ты почему, парень, от своих ленинградских отбился? — спросил Помидорчика Воронков.

— Свои? Где тут свои? — проворчал Помидорчик. — Свои дома остались.

— Да не приставайте вы к человеку, — добро сказала мать. — Ему и без вас тошно. Дико ему. А ты, сынок, не тушуйся. Не пропадешь, не сиротой будешь, не без своих. Яички-то перестань кушать, желудочек закрепишь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: