— Директор сюда идет. Он давно вас ищет.

Директор не шел, а мчался к Садыкову, и встречавшиеся на его пути люди разбегались, как льдинки перед ледоколом. Не толстый и не высокий, осадистый, он был зато непомерно широк, хоть поставь, хоть положи — одинаково. Новенький брезентовый дождевик еле застегивался на нем, а на спине натянулся так, что вот-вот лопнет. Большое пунцово-красное лицо, будто умытое ледяной водой и растертое махровым полотенцем, пушистые белые усы, раздувавшиеся от мощного дыхания, такие же ничем не покрытые волосы (шапку он надевал только в лютые морозы), зычный с хрипотцой голос и руки с властной крупной кистью — все в директоре было большое, яркое, броское, и людям, уходившим в неизвестное, в новую, еще не устроенную жизнь, нравился такой хозяин, прочный, надежный, выпуклый какой-то.

За Корчаковым шагала его секретарша Марфа Башмакова, под стать начальнику ширококостная, пылко-румяная от щедрого здоровья, в черном мужском полушубке и больших кирзовых сапогах. Чугунно-тяжелые и, наверное, самые большие, какие только нашлись на складе, бахилы эти грозили ежеминутно соскочить с ног секретарши, и она смотрела только на них.

— Курман Газизыч, бросьте вы эти фигели-мигели! Вы тысячу раз их проверяли! А нам сегодня надо двести километров пройти! — недовольно сказал, подходя, Корчаков.

Садыков отвернул рукав шинели и посмотрел на часы:

— Не понимаю, какой разговор? Колонна выступает в марш в восемь ноль-ноль. Твой приказ, директор.

— А если бы мы на час-другой раньше выступили, у нас голова заболела бы? Ведь идет уже по степи главный агроном! — Корчаков схватился отчаянно за голову. — И пахать они сразу начнут, а мы стоим. Обгонит нас весна! Посмотрите на солнце, Курман Газизыч. Видели весной такое солнце? А степь? Нет, вы понюхайте, понюхайте! — жадно и глубоко потянул он ноздрями. — Как от опары пахнет. Вздулась, гудит, зерна просит!

Садыков покосился на чистое, горячее солнце, на прозрачный муар теплого марева над степью и перевел недовольный взгляд на директора:

— Приказ есть приказ. Зачем ломаешь? Мне еще пяток машин посмотреть надо?

— Вот утрет вам нос старший агроном, придет на Жангабыл раньше вас. Что вы тогда запоете? — зловеще спросил директор.

— Эй, змею ты мне за шиворот кинул, директор-джан! — крикнул отчаянно Садыков. — Хоп, кончал базар! Воронков, айда, передай, чтоб звонили — по машинам.

Воронков убежал. Директор сунул под мышку негнущиеся, будто из кровельного железа, шоферские перчатки и кулаком расправил усы.

— Медали и ордена одели? Надо. В бой идем. В бой за целинный урожай! — серьезно и торжественно сказал он, обводя взглядом окруживших его людей, а люди под его взглядом выпрямились, затихли, чего-то ожидая. И тогда громко, басисто, с хрипотцой шестого десятка лет директор крикнул: — Товарищи! Поздравляю с целинным походом! С трудным, тяжелым походом поздравляю! Должны мы за двое суток пройти четыреста километров. А каких километров, вы знаете. Степь-то вы хорошо знаете. И почему такая спешка, почему за двое суток, вы тоже знаете. Весна озорничает, и должны мы жать на всю железку, если хотим угнаться за ней и быть с урожаем.

Он замолчал, а люди ожидающе, доверчиво окружили его еще теснее. Ему хотелось сказать им что-нибудь хорошее, но не было хороших слов, только суровые, тяжелые слова о трудностях, о долге, и он молча улыбался. Улыбаться-то было совершенно нечему, ничего веселого не сказал он людям, а они тоже заулыбались. Хрипло, стеснительно откашливаясь, но продолжая улыбаться, директор закончил:

— Вот… у меня как будто бы все. Рейс понятен?

— Ясно!.. Понятно!.. — загудели дружно люди. А Воронков, переждав шум, сказал отчетливо:

— Задача ясна, товарищ директор!

— Тогда отправляйтесь. Курман Газизович, командуйте! — повернулся директор к Садыкову.

— Минуточку, товарищи! — остановил Воронков шевельнувшихся, шагнувших было людей и, взмахнув по-дирижерски рукой, скомандовал: — Ура!

Люди закричали «ура» весело, взволнованно. Их перебили частые, звонкие удары «вечевого колокола». Так целинники прозвали колесный барабан, подвешенный на «техничке». Частый звон означал: «Водители, по машинам!» Люди, окружавшие начальство, начали торопливо расходиться.

— Батюшки мои! Я корму-то в дорогу забыла купить! — всколыхнулась вдруг Марфа и побежала куда-то в сторону от колонны.

Корчаков захохотал, глядя ей вслед:

— Вот непутевая! С нами же автолавка идет. Вместе с Садыковым он пошел в голову колонны.

— Я долго вспоминала, на кого он похож, наш Егор Парменович, — сказала Квашнина. — Седые пушистые волосы, такие же усы, брови, как зубная щетка, и молодые глаза. Вспоминала, вспоминала и сейчас вспомнила! Вылитый Марк Твэн! Верно, похож?

— Марк Твэн? — переспросил Неуспокоев и секунду подумал. — Нет, по-моему, он похож на человека, который плотно пообедал и выпил двести. Этакий непромокаемый бодрячок!

Он нервно тер пальцами сухой и гладкий, как выточенный из кости, лоб, оглядывая колонну. Около машин царила суматоха, обязательная в последний перед отправлением момент. Тот забыл что-то, этому понадобилось перекладывать в кузове вещи, выкидывая их на землю, третий побежал кому-то что-то сказать, у всех нашлось неотложное дело, и все заметались, забегали.

— Вот теперь я верю, что пришла минута прощаться мне с Ленинградом, — сказал тихо Неуспокоев. — Прощание целинника с Ленинградом! — улыбнулся Чупров. — Исторический момент!

— Момент не исторический, но для одного из целинников, для меня, очень грустный, — серьезно и печально ответил Неуспокоев, с укором глядя на корреспондента. — Не знаю, не знаю, как я буду без Мариинки, без Эрмитажа, без Невского проспекта и невской набережной. И за «Зенит» не придется больше поболеть, — печально улыбался он.

— Вы любите Ленинград? — сочувственно спросил Борис.

— Разве можно его не любить? Господи боже мой, это такой город! «Люблю тебя, Петра творенье, люблю твой строгий, стройный вид!» — взволнованно прочитал Неуспокоев.

— Товарищи, так не хочется расставаться в такую минуту! — возбужденно сказала Шура. — Едемте вместе, в моей санитарке, Николай Владимирович?

— О, с удовольствием! — ласково посмотрел на Квашнину прораб. — У вас не хуже мягкого вагона.

— Остерегайтесь, Александра Карповна, пассажиров мягких вагонов. Погубят! — криво улыбнулся Борис.

— Уже чувствую, что гибну! Ладно, губите дальше несчастную девушку! — припала Шура к груди Неуспокоева, припала в шутку, но всю ее охватило при этом блаженное, томительное безволие, предвестие неизведанного, но страстно ожидаемого, чему она готова отдаться счастливо и покорно.

Неуспокоев понял и коротко, затаенно рассмеялся. Чупров резко повернулся, чтобы уйти.

— Борис Иванович, куда же вы? — остановила его Шура. — Для вас тоже место найдется.

— Для меня «тоже». — Глаза Бориса похолодели. — Спасибо, я лучше на грузовой. Воздух чище! — крикнул он, отбегая.

— Что с ним? На что он обиделся? — расстроенно спросила Шура.

— Вас надо спросить. Вы с ним старые друзья. — И, касаясь губами ее уха, почти целуя, он тихо, но драматично пропел — «И тайно, и злобно кипящая ревность пылает!..»

— Неправда! Зачем так плохо думать о нем?

Шура обиженно отклонилась от Неуспокоева, а он не остановил, только посмотрел потемневшими глазами. И девушка от повелительной этой ласки снова покорилась, улыбнувшись послушно. Неуспокоев взял Шуру под руку и повел ее, все еще оглядывающуюся в сторону Чупрова, к санавтобусу.

«Вечевой колокол» начал отбивать медленные, резкие удары. Сигнал «трогай!» И сразу прекратилась суматоха вокруг машин. Все нашли свои места. Только в стороне стояла небольшая кучка провожающих. Колонна тронулась сразу всеми тремя взводами, величественная и нетерпеливая, как корабль перед дальним плаваньем. И когда уже двинулись последние машины, на пустырь влетела Марфа Башмакова с огромным свертком под мышкой. То и дело подтягивая сваливающиеся бахилы, она кричала на бегу:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: