— Как ты, однако ж, похудел, — сказала, вздохнув, Люся. — Боже мой, как ты, должно быть, много работаешь.

— Труд ничего не значит, — отвечал Мечислав, — к труду привыкают, — а вот борьба отнимает силы и отравляет жизни. Заботы у меня о себе нет, — прибавил он, — но о тебе, которую мне отец вверил на смертном одре. Нет дня, чтобы я не думал о тебе. Я беспокоюсь о тебе, о твоем положении, обо всем, что тебя касается… Это приятная и единственная моя обязанность. Я тружусь для тебя, моя Люся.

Сестра взяла его за руку.

— Не бойся, — сказала она, — не тревожься напрасно. Есть Провидение, есть судьба, предназначенная человеку… Я научилась многому, и положению, на которое мы жалуемся, обязана, что не разнежилась, что смотрю на будущее с истинным смирением и спокойствием.

В эту минуту разговор их был прерван негромким восклицанием… послышались сзади шаги: старуха Орховская бежала из флигеля, спеша увидеть своего паныча. Мечислав подбежал к ней и поцеловал.

— Ну, слава Богу, — проговорила старушка, отирая слезы, — слава Богу, дождалась я тебя! На Святой я уже думала, что умру, так меня схватило, такая боль в костях, и если б не паненка и не тот добрый Мартиньян, — уж, конечно, я тебя не увидела бы больше… Однако, паныч мой золотой, — прибавила Орховская, присматриваясь, — ты как-то не совсем хорошо выглядишь, бледный.

— Он растет, — заметила, улыбнувшись, Люся. — Ведь ему пошел двадцать первый год, а мужчины, кажется, растут еще и после. Видите, как с последней побывки он вырос и возмужал.

— А посмотри, Мечислав, — шепнула старуха, указывая на Люсю, — это бедняжка, моя золотая паненка, тоже исхудала.

— Полноте, я здоровее вас обоих, не выдумывай, — сказала девушка с принужденным смехом.

Старуха, все еще в слезах, посматривала то на паныча, то на паненку.

— О Боже мой, — сказала она, вздыхая, — если б я еще дожила до того, чтоб у вас был свой домик и чтоб вы освободились из этого вавилонского плена… Если бы мне умереть под вашей кровлей!

— Я для того тружусь и стремлюсь к тому, — отвечал Мечислав, — немного терпения.

— О, у нас его здесь с паненкою даже слишком, — воскликнула старуха. — Хорошо быть самому хозяином и при черством куске хлеба. Конечно, я не могу пожаловаться, мне хорошо на моем месте, но паненке…

— Что ты там выдумываешь, милая Орховская, — прервала Люся, — не пугай брата, мне ведь не так плохо…

— Разве же я не знаю, — продолжала старуха, — ведь если я сама не вижу, то в доме все видят и говорят. Уж, конечно, нигде не могло бы быть хуже. Ведь то не поможет, что добрый Мартиньян влюблен в паненку…

— Что ты выдумываешь Орховская! — воскликнула, покраснев, Люся.

— Конечно, правда, потому что влюблен… да и кто бы в нее не побился! — говорила старуха. — Все здесь паненку любят, и старый Бабинский, хотя он и должен это скрывать, и слуги, и гувернеры, все это упало бы к ее ногам, только эта, с позволения сказать, змея…

— Орховская! — серьезно сказала Люся.

— Ну, пусть будет тетка, — поправилась старуха. — Ох уж эта тетка! — продолжала она, качая головой.

Мечислав молчал, не желая поддерживать разговора… Люся напрасно подавала знаки, старушка твердила свое.

— Теперь уже до того дошло, — сказала она, отирая глаза, — что с утра до ночи ворчит, ворчит, грызет, надоедает… Здесь необходимо ангельское терпение. Камердинер, пан Гиларий, человек очень обстоятельный и учтивый, не может надивиться и тому, что пани так зла, и тому, что так добра паненка.

Старуха Орховская, может быть, болтала бы и дальше, если б издали не показался пан Бабинский, который, вырвавшись от жены, пошел искать Мечислава, а может быть, и Люсю, желая утешить и успокоить ее по-своему.

Орховская заметила его первая и приложила палец к губам.

— Но, довольно, — сказала она, — потому что вот тащится старый добряк; насколько он груб, настолько и добр, клянусь, — прибавила она тише. — Я, может быть, лучше вас знаю его. Что делать, он должен плясать под чужую дудку, но то верно, что он любит нашу паненку и рад бы облегчить ее жизнь, только эта, с позволения сказать… тетка никому не дает покоя. А и бедняга он в самом деле, если некому грызть голову, она на него напускается… даже оплешивел.

И, не ожидая появления Бабинского, Орховская пошла во флигель. Бабинский приблизился с улыбкой.

— А что, — сказал он, — правда, что сад растет? Просто прелесть! Когда мы его разводили, здесь было поле, на котором я сеял рожь и удачно… Но ведь палац не мог быть без парка. Меня утешает, что удаются деревья.

И, взглянув на сирот, он замолчал, но продолжал через минуту:

— Ну, каково тебе там, пан Мечислав?

— Благодарю, — отвечал молодой человек, — мне хорошо; а при занятиях, если б было и худо, то человек не замечает, время идет быстро.

— Пришли другие времена! — сказал, вздыхая, Бабинский. — Все должны учиться. Прежде этого не бывало. Вот и Мартиньяна как они мучат, а сказать правду, зачем ему все это, когда у него будут три хорошие деревни? Прежде если умел подписать свою фамилию, — ха, ха, ха! — было уже достаточно, а теперь понасочиняли физик, метафизик, различных зик и графий… и черт знает еще чего… Однако пойдем, пора обедать.

И он пошел вперед, указывая клумбы Мечиславу.

Приезд племянника не был на руку тетке, она его стыдилась и боялась. У пани Бабинской была одна узда на ее капризы — это боязнь людского суда и общественного мнения. Пока она знала, что безнаказанно может ворчать и командовать, распускалась, но как только начинала думать, что скажут люди, — тотчас притихала. Она очень хорошо знала, что Люся жаловаться не будет, но боялась, чтобы брат не заметил обращения с сестрой… и при Мечиславе была гораздо снисходительнее. В описываемый день, без сомнения, взрыв был бы страшный и Люся много должна бы вытерпеть напрасно, если б прибытие Мечислава не удержало пани Бабинскую. Она рассчитывала вознаградить себя после его отъезда.

К обеду явились все, только Мартиньян заставил ждать себя; это обеспокоило мать, и она сама пошла за ним. Мартиньян лежал на диване с обвязанной полотенцем головою.

— Что с тобой?

— Голова разболелась.

Пани Бабинской нечего было спрашивать о причине.

— Как? Значит, не пойдешь и к столу?

— Мне не хочется есть.

— Не принести ли чего?

— Нет, благодарю.

Мать ласково посмотрела на него.

— Не хорошо, что ты капризничаешь.

— Я не капризничаю, а я убит, я страдаю… Мне стыдно Мечислава, сестра ему расскажет…

— Ничего не скажет… Я тоже не сделаю ей выговора, хотя и убеждена, что она его заслужила. Ты лучше сделал бы, если б пришел к обеду…

— И вы ей ничего не скажете?

— На этот раз… ничего. Ступай обедать.

Мартиньян встал.

— Иду, — сказал он.

За обедом разговор шел о вещах обыкновенных. Хотя Мечислав был сильно взволнован, но старался не дать заметить, что сестра с ним говорила. Он много рассказывал об университете, о науках, о себе, о своей жизни. Бабинский слушал весьма внимательно, а два учителя помогали разговору. Тетка даже не слышала, о чем шла речь, — так сильно она беспокоилась о своем сыне. Задумчивый Мартиньян почти ничего не ел, избегал смотреть на Люсю, которая молча страдала. После обеда вскоре все разошлись из столовой. Мечислав хотел идти за сестрой, но Мартиньян взял его под руку и увел в сад. Они всегда были дружны: Мартиньян любил двоюродного брата как первого товарища, с которым сошелся, хотя теперь их несколько отдалили и различное образование, и направление, и положение.

В саду Мартиньян поцеловал Мечислава. Еще с утра у него слезы навертывались на глаза.

— О, как ты счастлив! — сказал он. — Живешь самостоятельно, учишься… У тебя в руках будущность, и ты можешь похвалиться, что сам создашь ее, а я волей-неволей должен здесь нежиться и, верь мне, буду несчастен.

Мечислав рассмеялся.

— Потому что ты похож на сибарита, которого беспокоит сложенный вдвое лепесток розы на простыне, — сказал он. — Чего ж тебе не хватает?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: