Лузинский быстро поклонился, как бы оскорбленный этими словами, и молча ушел из сада.
Доктор смотрел на него бледный, как полотно, и так глубоко задумался, что и не заметил, как старый ксендз положил ему руку; на плечо.
— Зачем он приходил сюда? Просил посредничества?
— И не заикнулся. Что там у вас вышло?
Доктор опустил голову.
— Вздор вышел, — отвечал он, — я горяч, а он молод. Может быть, я позабыл, что имел дело с горючим материалом. Но не произошло ничего особенно дурного. Малый способный, очень способный, но ничем не хотел заняться, ленился; может быть, хоть этим способом принужден будет приняться за что-нибудь и поработать для будущего. Иначе он и погиб бы здесь от безделья. Но, — прибавил доктор с любопытством, — если он приходил не за посредничеством вашим, то по какому же поводу?
— Кажется, ему хотелось разведать об отце.
— И вы сказали ему что-либо?
— Я? Разве мне известно что-нибудь о нем? Не знаю, ничего не знаю…
Доктор посмотрел на каноника и, как бы удивленный, замолчал.
— А если, — продолжал старик, — и могли ходить в то время разные сплетни и темные слухи, то какое мне до этого дело? Разве я знаю, что справедливо! Ничего мне не известно.
Оба замолчали.
— А по-моему, — начал вновь Бобек, — ты поступил очень нехорошо, не сказав ему ничего о его происхождении. Какая-то тайна и разные догадки кружат ему голову; малый сгорает от любопытства, воображение играет… Говорит, что поедет в Туров за сведениями.
— В Туров! — воскликнул доктор. — Но в Турове никто ему ничего не скажет, никто ничего не знает: все прежние повымерли… С графом он не увидится. Наконец, — прибавил Милиус, как бы спохватившись, — о чем ему допытываться? Ничего нет. Правда, мать его была в дальнем родстве с этим домом, но выехала из Турова, и когда родила Валека, то мужа уже не было…
— Но что же с ним сталось? — спросил ксендз Бобек у доктора, смотря на него с любопытством.
— Не знаю, решительно ничего не знаю, — отвечал доктор, слегка пожимая плечами. — На беду себе, я из сострадания принял на свое попечение сиротку. Меня пригласили к бедной женщине, очень больной, почти умиравшей. Покинутая всеми, она умоляла меня слабым голосом позаботиться о ее сынишке. Не имела она уже времени говорить о себе, а бумаги, какие остались после нее, я все отдал Лузинскому. Вот и вся история. Привязался я, отец мой, к воспитаннику, был даже, может быть, для него слишком снисходителен, баловал его, как он справедливо упрекает меня, для собственного лишь удовольствия, а теперь собираю плоды. Каноник молча пожал руку доктору.
— На благодарность я никогда не рассчитывал, по-моему, было бы подло ожидать уплаты за исполнение своей обязанности, но я надеялся, что заботы об этом мальчике, при его способностях, не пропадут даром. Случилось иначе, — сказал, вздыхая, Милиус, — и я боюсь за него.
— Что ж я скажу тебе на это? Разве то, что помолюсь за тебя.
— И так он говорил, что поедет в Туров? — сказал как бы сам себе доктор. — Ну, хорошо, пусть едет, он теперь может делать, что угодно.
— А если б ты простил его?
Милиус грустно улыбнулся.
— Во-первых, я не сержусь, а во-вторых, я не так черств; но молодой человек не простит меня. Я сам чувствую, что есть вина с моей стороны, — прибавил доктор, — и лучше не будем более говорить об этом.
— А если не будем говорить об этом, — прервал Бобек, — то пойдем полюбоваться моими розами. Это, может быть, самые благодарнейшие в мире воспитанники… Может ли быть что прелестнее и таинственнее этого? Кто мог бы надеяться, чтоб из ветвей и листьев явится подобный цветок. И где он спал, пока увидел свет Божий?
И старик с кроткой улыбкой поцеловал розу. Доктор также улыбнулся.
— Здесь у вас, как в раю, — сказал он, — и взор наслаждается, и аромат проникает в душу.
— Но лучше всего то, — прибавил ксендз, — что сюда из вашего мира не доходят ко мне шум и тревоги; здесь тишина и спокойствие, и разве порою прожужжит лишь пчелка.
X
Пан Рожер Скальский напрасно искал на почтовой станции барона Гельмгольда; его там не было, хотя он и не выезжал из города. Прислуга не умела сказать, куда он девался, а так как известно было, что он не имел в городе никаких знакомств, то пан Рожер, предположив, что, может быть, разошелся с ним в дороге, поспешил домой, в надежде застать его в аптеке. Но он ошибся в расчете, и будучи заинтересован этой таинственностью, пошел, несмотря на свое отвращение к публичным заведениям, в кондитерскую Горцони, с тем, чтоб, сидя у окна, поджидать барона.
Кондитерская, помещаясь в рынке недалеко от ресторации пани Поз, естественно, находилась в антагонизме с соседкой. Горцони продавал кофе, чай, пунш, закуски, даже мясные, что очень вредило ресторации, и красивая его вывеска часто соблазняла приезжих. Он даже обзавелся бильярдом.
Пани Поз утверждала, что это отравитель, мошенник, что в его доме совершались дела, о которых даже не решится говорить порядочный человек; в отместку более аристократичный Горцони говаривал, что у пани Поз собирается одна только сволочь. Дли осмеяния хромоногого ее бильярда недоставало слов у соседа, который гордился своим новеньким отличным бильярдом, установленным сообразно с требованиями времени и правилами искусстве о чае, кофе, пунше, подаваемых в ресторации, Горцони не хотели даже говорить, и суд над ними произносил одним словом "помои".
Неудивительно, что пани Поз, которой передавали отзывы швейцарца, за обидное название "помои" называла его продукты "отравою".
Можно себе представить, с каким удовольствием Горцони увидел в своем заведении среди бела дня аристократа Скальского, который своим посещением не удостаивал ни одного публичного заведения. Неудивительно, что сам Горцони, приложив руку к белому берету, подошел к гостю, что прислуга сбежалась из всех комнат и что целая кондитерская ожидала приказаний дорогого гостя.
Опустившись в кресло возле столика у окна, пан Рожер величественным движением руки удалил прислугу, взял газету и подозвал Горцони, приказав подать рюмку бишофа.
Можно поручиться, что бишоф был старательно приготовлен, но когда сам Горцони с салфеткою в руке принес на мельхиоровом подносе рюмку с вином и поставил, кондитеру стало очень грустно, что пан Рожер долго, очень долго не принимался за напиток. Молодой человек действительно упер глаза в газету, но не читала занятый различными предположениями, и украдкой посматривал на площадь.
Он недоумевал относительно поведения барона. Во-первых, за чем он ездил в Туров, во-вторых, с чем возвратился, и, наконец, где и чего искал по городу? Нельзя было опустить денежной сделки, а его молодость, наружность и некоторые данные еще из Варшавы заставляли догадываться, что он искал невесты. Значит, дело шло о графинях. Какие же он хотел употребить средства для сближения с ними? Вот что интересовало пана Рожера, который хотя и не говорил никому, но имел свои замыслы на Туров.
Невест имелось две, следовательно, можно было стараться общими силами: стоило только условиться между собою. Хотя пан Рожер и желал сестре добра, и не хотел ее разочаровывать, но рассудивши хорошенько, нимало не рассчитывал, чтоб барон мог заняться панной Идалией.
Еще в Варшаве с первой встречи он узнал в нем брата по духу, который не способен из-за любви наделать глупостей. Оба были детьми своего века и для обоих женщина рано перестала быть идеалом, а была в низших сферах игрушкой, в высших — спекуляцией. Сам, руководствуясь относительно женитьбы лишь честолюбием и расчетом, пан Рожер не мог допустить, чтоб галицийский барон, прибывши издалека, мог бы хлопотать о чем другом, как о богатом приданом.
Влюбиться можно при желании везде, но выгодно и легче всего жениться там, где человек малоизвестен и хорошо может играть комедию. Образ действий Гельмгольда так понравился пану Рожеру, что он подумал подражать ему и в свою очередь отправиться в Галицию. Туда уже за ним не мог дойти ни малейший аптечный запах.