— Оттягиваю! — повторил сын. — Прекрасное и подходящее выражение, а мы тащимся за этим рыдваном осторожности и напрасно тратим золотые годы. Скажите, пожалуйста, с кем жить здесь? Человек ржавеет поневоле в этом захолустье. Еще я могу порою освежиться, но Идалька явно увядает.
— А что же я говорю? — отозвалась мать. — У меня сердце разрывается, глядя на нее.
— Уж, конечно, в аптеку никто не придет искать ее руки, то есть человек ее достойный, предложение которого она могла бы принять, — заметил Рожер.
— И для чего было давать мне высшее образование, — подхватила хорошенькая девушка, — если все это должно погибнуть даром в этой отвратительной трущобе…
— Напрасно говорить об этом отцу, — прервал Рожер, пуская дым, — напрасно упрашивать его, представлять причины — ничто не поможет. Боюсь, чтоб я не решился на какой-нибудь отчаянный поступок.
— А я положительно заболею чахоткой или с ума сойду, — прибавила панна вполголоса.
Атакованный подобным образом, пан Мартын онемел на минуту, потому что у него не хватало средств для обороны, притом же он чувствовал и сознавал в душе, что был виноват. Не первый уже раз семейство штурмовало его этим способом, и потому он попытался отделаться обычным приемом.
— Подождите, все скоро уладится, говорю, скоро, — ибо не позже как в этом году. Есть у меня непоколебимый контрагент.
— Непоколебимый контрагент! Славно сказано! — подхватил насмешливо Рожер. — И надобно прибавить — вечный. Признайтесь, что питаете тайную надежду на отдачу аптеки в аренду, а не думаете о продаже, и желаете, чтоб это аптекарство постоянно висело над нами, как меч дамоклов. Все это лишь из жадности и скупости.
— И ты будешь еще упрекать меня в скупости! — отозвался сердито аптекарь. — Разве же ты терпишь в чем недостаток? Разве я отказываю тебе даже в прихотях?
— Потому что знаете, что я этого не перенес бы, — отвечал Рожер гордо, — но вы скупы и недальновидны. Неужели же и в деревне не наживают деньги?
— Конечно, только я этого не сумею, ибо целый век провел у ступки, а не в поле.
— Что вы говорите, папа? — воскликнула панна Идалия. — Cela, soulevé le coeur! Можно ли так выражаться — у ступки? Affreux! Ведь не обязаны же вы сами хозяйничать, а можете нанять управителя.
— Да, да, чтоб меня обкрадывали, как обкрадывает Туровских пан Матерт, который скоро сделается богачом, а графы пойдут с сумою, — перебил аптекарь.
— Мы уже это слышали по крайней мере сто раз! — воскликнула панна Идалия. — Как только мы приступим к вам, вы всегда отвечаете одно: "будьте покойны", а время уходит…
— Так что и терпения не хватает, — прибавил пан Рожер, — cela dépasse les bornes. Нужно бы вам сделать из меня фармацевта, а из Идальки ключницу — было бы логичнее.
Пан Мартын молчал, опустив голову.
— Видишь, видишь, — прибавила, по обычаю, аптекарша, — я тебе каждый день говорю то же самое. Дети правы, и я нахожу, что они еще слишком деликатны, ибо ты посуди — какие у тебя дети. Господь Бог наградил тебя детьми, которыми можно гордиться, а ты их просто маринуешь.
Услыхав о мариновке, панна Идалия толкнула брата локтем, и они оба рассмеялись. Неизвестно, какой оборот принял бы разговор, и Скальский начинал уже сердиться, так что мог сказать детям что-нибудь обидное и вызвать сцену, но, к счастью, появилась новая личность, шедшая поспешными шагами навстречу из Пиаченццы.
Это был высокого роста мужчина, полный, но не толстый, в парусинном костюме и с толстою палкою в руках. Черты его лица были разумные, выразительные, энергичные, словно вырубленные топором. Он далеко не был красавцем, но физиономия его внушала уважение, как выражавшая сильную волю, опиравшуюся на светлую мысль. При взгляде на него чувствовалось, что он не поколеблется — ни сказать правду, ни исполнить обязанность.
Несмотря на кажущуюся суровость, лицо его выражало доброту и вместе спокойствие — признак души, которая нашла свою дорогу и смело стремится к определенной цели.
Семейство Скальских издали увидело господина, шедшего к нему навстречу. Аптекарь вздохнул свободнее, аптекарша приняла скромную мину, на лице пана Рожера отразилось нечто вроде презрения, панна Идалия, очевидно, была недовольна.
Молодежь предвидела, что штурм придется отложить. Встречный господин был доктор Милиус, отношения которого с аптекарем казались уже детям унизительными. Скальский чувствовал себя в некотором роде обязанным доктору, любимому и уважаемому в окрестности, который пану Рожеру и панне Идалии напомнил противную аптеку. Последние не любили его еще и потому, что он им говорил нередко горькие истины, не стесняясь ни гордым тоном пана Рожера, ни французским языком панны Идалии, в котором часто и громко в обществе поправлял ошибки.
Все почти доктора, имея в своих руках жизнь и смерть людей, привыкают к уважению и чрезмерной любезности пациентов и мало-помалу усваивают тон довольно резкий, отчасти гордый, но некоторым образом извинительный. Может быть, и у Милиуса было несколько этой докторской суровости, но, по его убеждению, высказывать правду в глаза людям было необходимо, извинительно и принадлежало к обязанностям не только добросовестного лекаря, но и человека. Но, высказывая голую истину, он никогда не доходил до грубости, никогда не забывался, а делал это в чрезвычайно приличной форме и с улыбкою.
По мере приближения Милиуса, все принимали вид той официальной веселости, с какою вежливый подчиненный привык встречать своего начальника. Аптекарша была в нерешительности подражать ли своему прототипу — мужу, за которым следовала настолько, насколько не мешали ей дети, — или любезным деткам, которые искренно не любили доктора. Лицо ее осталось безжизненным и подняло нейтральный флаг.
Недоходя несколько шагов, Милиус воскликнул:
— Вот примерное семейство! Отец, мать и детки вместе, в согласии, пользуются невинным развлечением. Вижу, что вы отправляетесь в Пиаченццу.
Здесь последовали взаимные поклоны.
— Да, — отвечал скромно аптекарь, — вышли подышать чистым воздухом, необходимым, в особенности, для молодежи. Идалька что-то покашливает.
— О, о! — прервал доктор с улыбкою. — Пусть панна Идалия не смеет кашлять, а то я пропишу исландский мох, который очень горек.
— Кашляю не для собственного удовольствия, — отвечала панна Идалия, — но городской воздух так тяжел и удушлив…
— Скажите, пожалуйста! — возразил доктор. — Дыша этим воздухом лет тридцать, я не заметил, чтоб он был так убийствен. Впрочем, вы родились в нем, выросли, родители ваши также, и до сих пор все как-то шло благополучно.
Панна Идалия, сделав презрительную мину, слегка пожала плечами.
— Верьте мне, хотя бы как доктору — прибавил Милиус, — мало городов и немного деревень пользуются таким здоровым воздухом, как наш. Не нежнее же вы других. Что же касается до грудных болезней, то они у нас очень редки.
— Действительно в низших классах при более крепком сложении, — прервал пан Рожер, — но организация благородная…
— Э, что вы рассказываете! — молвил доктор с улыбкою. — Благородные организации убивают сами себя неподобающим образом жизни. Для вас гибельны тунеядство, просиживание ночей, табак и распущенность воображения. Простой народ не имеет тех удобств, какими вы пользуетесь, он должен трудиться руками, подвергаться атмосферным, нередко вредным влияниям, а здоровее вас, потому что труд составляет гимнастику, которую я напрасно вам предписываю. Вот стоит только панне Идалии попробовать шведской гимнастики, заняться садовой работой, предписать себе хорошее расположение, и кашель как рукою снимет.
— К несчастью, большей части ваших советов я не в состоянии выполнить, — медленно отвечала хорошенькая панна. — Гимнастики терпеть не могу, сада не люблю, а предписывать себе расположение духа — не умею.
— Дурно, очень дурно, — заметил Милиус, — но время — доктор искуснее меня, и оно как-нибудь все исправит. Кому же и можно безнаказанно капризничать, как не хорошеньким паннам!