Барон смеялся, рассказывал и удивлялся, что панна — а это весьма редко случается, — умела его слушать и понимала тончайшие намеки. Кроме того, он нашел в ней едва ли не парижанку. Галичанин ломал себе голову о происхождении семейства.
С паном Рожером встретились они в Варшаве, раза два завтракали в обществе порядочной молодежи; он знал, что там его называли паном Скальским, догадывался по всему, что он имел состояние, но ничего не знал относительно его семейства.
Из наружности родителей трудно было вывести какое-нибудь заключение. Старики очень могли быть и деревенскими помещиками, а пожалуй, чем угодно. Сама аптекарша почти не говорила ни слова.
Жизнь летом в городке, конечно, могла породить некоторые подозрения, но мало ли причин к временному переселению из деревни!
Наконец, барон решил таким образом: "Кто бы они ни были, мне совершенно все равно: проведу время и дело с концом!"
Долго продолжалась эта веселая прогулка. Наконец, на плотине начало смеркаться, и пан Мартын обрадовался, что в городе будет уже совершенно темно, и вздохнул свободнее.
Аптекарша была сильно встревожена, неприличным казалось ей уйти вперед, а дорого дала бы она, если б могла предупредить лакея, чтоб надел ливрею, служанку, чтоб не появлялась, чтоб из буфета вынули большой мельхиоровый поднос, бронзовый самовар и серебряный чайник. Перед глазами ее поочередно мелькали и исчезали — торт, сухарики, фарфоровые чашки, салфеточки, сахарница с Нептуном на крышке, мебельные чехлы, полотняные дорожки, постланные на полу, и пани Скальская была убеждена, что не справится со всем этим и что-нибудь забудет.
"Такая уж моя доля, — думала она. — Я ручаюсь, что сливки пригорели. Вечно, когда у нас гости, со сливками случается история".
Между тем общество приближалось к Вольской улице. Каменный дом Скальских среди окружавших его домишек производил выгодное впечатление. Он был недавно заново выбелен, кровля над подъездом была чистенькая, дверь блестела медными украшениями, в окнах виднелись пышные занавески и множество цветов.
Скальские с удовольствием убедились, что дом их вечером отличался приличной наружностью. Но барон мало обращал на это внимания, будучи занят панной Идалией, которая в это самое время перечисляла ему своих любимых маэстро, смешивая довольно неосторожно Мендельсона, Шопена, Шумана, Вагнера, Обера, Верди и — кого попало. Барон Гельмгольд целую четверть часа так приставал к ней, что она обещала ему сыграть на фортепьяно.
Вход в сумерки в гостиную одна из самых счастливых случайностей для хозяев. Днем — все резко бросается в глаза, в темноте — гармонируют и сливаются наибольшие недостатки меблировки. Гостиная Скальских показалась красивой, хотя в ней было много позолоты и блесток. Прежде нежели подать огонь, слуга очень ловко сдернул чехлы с кресел и снял дорожки с пола. Старики тотчас же ушли, а в гостиной остались пан Рожер, панна Идалия, которая сразу села на стул у фортепьяно, и барон, тронутый гостеприимством радушного семейства. Хотя, конечно, галицийский барон очень хорошо знает, что ему подобает уважение в избранном обществе, так как он представитель современных сливок и изящных преданий космополитизма, — однако тем не менее наслаждался этим уважением.
Панна Идалия недолго заставила просить себя и, уверив барона, что она устала, что после прогулки играет всегда плохо, а когда знает, что ее слушают, то робеет… села за фортепьяно.
Не знаем, что барон подумал о ее игре, но в маленьком городке она могла показаться виртуозкой, хотя, впрочем, невзирая на быстроту и ловкость исполнения, заметно было отсутствие души. Играла она, как играют теперь все барыни, даже те, которые не любят музыки.
Барон остался в восторге, а касательно похвал у него не было недостатка в выражениях. Панна Идалия торжествовала, но, выказав свой талант, предпочитала возвратиться к разговору, на который более рассчитывала.
Вскоре подан был чай. Вместе с бронзовым самоваром явились в гостиную принаряженный хозяин и переодетая хозяйка. Принадлежности к чаю отличались разнообразием. Барон предпочел бы бронзовому самовару — кусок ветчины и добрый бифштекс — торту, который с неделю ожидал потребителя в местной кондитерской, однако голод не свой брат.
Так как вечер был очень теплый, то окон с улицы не открывали, а вставили только сетки от комаров, а потому свет и музыка свидетельствовали местным прохожим, что у аптекаря были гости. Скальский дрожал от страха, чтоб любопытство не завело к нему какой-нибудь компрометирующей личности. Он подумывал поставить у входа служанку, которая не впускала бы никого, но возможно ли в маленьком городке не принять кого бы то ни было? Каждый непринятый гость счел бы себя глубоко оскорбленным.
Итак, надобно было отдаться на волю судьбы и дрожать при каждом скрипе двери. Заслышав шаги по Вольской улице, аптекарь вздрагивал… ему уже казалось, что вот-вот является гость и зовете его, как статуя Командора.
Впрочем, до половины чая все обстояло благополучно, и чем становилось позднее, тем Скальский чувствовал себя спокойнее. После восьми часов в маленьком городке никто уже не приходил с визитом.
Панна Идалия декламировала вполголоса какие-то французские стихи; но справедливость требует сознаться, что в это время барон думал об одной песенке Терезы, слышанной им в Париже; как вдруг аптекарь побледнел. На лестнице послышалась тяжелая, грубая, поспешная поступь; шаги приближались, отворилась дверь — и на пороге показался доктор Милиус с палкой в руке, в парусинном костюме и соломенной шляпе.
— Ради Бога, Скальский, — воскликнул он, подымая руку, — или оставь эту аптеку, или наблюдай же за тем, что дает тебе кусок хлеба! Полтора часа, как прописал я микстуру для Цыбуковой, хорошо знаю, что ее можно приготовить в полчаса, а твои прислужники до сих пор не приготовили. Потом сваливают вину на доктора и говорят, что уморил, между тем как морят-то ваши аптеки!
Громовой удар не так поразил бы семейство Скальских, как неожиданное появление доктора. Пан Мартын схватился было с места, хотел бежать, зажать рот приятелю и остолбенел; аптекарша едва не лишилась чувств и посинела; пан Рожер как бы хотел броситься на доктора; панна Идалия, казалось, готова была выцарапать ему глаза. Однако все это окончилось страшным, зловещим молчанием.
На лице барона сперва отразилось удивление, подавленное, однако же, силой воли, потом появился на нем легкий оттенок насмешливости, замеченный только паном Рожером и панной Идалией, и наконец гость принял равнодушный вид человека, который не слышит того, чего не должен был слышать.
Склонившись над чашкой, барон шептал что-то Идалии, как бы не понимал, в чем дело. Пан Рожер, бледный и дрожащий, встал, не зная, что делать, а несчастный отец, зная, что вся гроза обрушится на него, опрокинул стол, подбежал к Милиусу, обнял его обеими руками — и оба ушли из гостиной.
— Это должен быть какой-нибудь оригинал, — проговорил барон.
— Это наш доктор, известный невежа, — отвечал пан Рожер, хорошенько обдумав свой ответ, — но одна только неосмотрительность отца причинила неприятность, за которую просим у вас извинения. Тысячу раз мы умоляли его, чтоб он не сдавал дома под аптеку; давно уже хотели переселиться в деревню, но встретились особенные обстоятельства: аптекарь остался нам должен, и отец принужден был взять на себя управление его имуществом; вот почему мы и попали в фальшивое положение.
Объяснение было довольно ловко и спасало настолько, насколько могло спасать в подобных обстоятельствах. Но панне Идалии был нанесен смертельный удар; хотя она и чувствовала, что произвела на барона сильное впечатление, однако, кто знал, не уничтожено ли оно было в зародыше появлением Милиуса.
Как благовоспитанный человек барон Гельмгольд старался веселостью, удвоенной вежливостью поправить эту мелкую неприятность; но кто же мог заглянуть ему в душу и узнать, что в ней делалось?
Налили ему другую и третью чашку чаю, но уже с некоторой боязнью: пан Рожер подумал, что теперь, пожалуй, чай может отзываться мелиссою, липовым цветом, а может быть, и перечной мятой. Пожалуй, и самый торт может быть заподозрен в родстве с латинской кухней.