В комнату вошел чиновник. Высокомерно поздоровался со старостой и спросил:
— В твоей деревне живет Дарья Угарова, вдова солдата, погибшего на Турецкой войне?
— Живет… — ответил перепуганный мужик, надевая дрожащими руками на сюртук латунную бляху с надписью «староста» — символ его власти. — Возле Кривого ущелья стоит хата Угаровой…
— Покажи мне дорогу к вдове! — приказал чиновник и вышел из дома.
Они шли в сопровождении толпы баб, поющего Ксенофонта и сбегавшихся отовсюду мужиков.
Возле маленькой хаты с дырявой, крытой черной гнилой соломой крышей и выбитыми, завешенными грязными тряпками окнами доила корову немолодая женщина; две девочки деревянными вилами выбрасывали из хлева навоз.
— Именем закона отбираю у Дарьи Угаровой дом, пашню и все имущество за неуплаченные после смерти мужа налоги, — объявил чиновник строгим голосом. — Исполняйте свои обязанности!
Он кивнул в сторону сидящих верхом полицейских. Те вывели корову и стали опечатывать избу и хлев.
— Люди добрые, соседи! — завопила, вздымая руки, баба. — Спасайте, сбросьтесь, заплатите! Сами знаете, какая у меня в доме нищета! Мужика у меня нет… пропал на войне… Что же я, несчастная, одинокая, сделать-то могла? Ни плуга у меня, ни работника… Сама выхожу в поле с деревянной сохой, в которую корову и девчонок моих малолетних запрягаю… Если бы не корова-кормилица единственная, мы бы давно уже с голоду померли… Спасайте!.. Заплатите!
Мужики опускали глаза и угрюмо смотрели в землю. Никто не пошевелился, никто не проронил ни слова.
— Ну вот! — сказал чиновник. — Еще сегодня Дарья Угарова должна покинуть жилище. Староста проследит, чтобы ни одна печать не была нарушена до завершения дела.
После этого он раскланялся и сел в повозку. За ним, держа корову на веревке, поскакали конные полицейские.
Толпа не расходилась. Все стояли молча и слушали мольбы, жалобы и рыдания Дарьи. Она терзала на себе полотняную, подпоясанную веревкой рубаху; рвала на голове волосы и пронзительно кричала, как раненая птица.
Раздвигая толпу, к ней подошел Ксенофонт.
Бряцая цепями, встал на колени перед плачущей, отчаявшейся бабой. Прижимая пальцы ко лбу, плечам и груди, шептал молитву и смотрел на нее неимоверно горящими глазами.
Наконец, он коснулся челом земли и торжественно произнес:
— Раба божья, Дарья! Есть ли кто, кто защитил бы тебя и этих возлюбленных во Христе детишек? Есть ли кто, кто позаботится о вас?
— Никого нет, никого!.. Сироты мы несчастные, одинокие… — отозвалась Дарья, рыдая, почти теряя сознание; ноги от отчаяния подкосились, она бессильно оперлась о стену избы.
— Во имя Отца, Сына и Святого Духа, аминь! — воскликнул нищий. — Значит я, негодный слуга Христа, беру вас с собой… Пойдем вместе нищенствовать и скитаться… в зной, мороз, засуху, в бурю и метель… от деревни к деревне, от города к городу, от монастыря к монастырю… по всему безмерному лику святой Руси!.. Будем как птицы, которые не пашут, не сеют, а Бог дает им пропитание, идущее от сердец добрых людей… Не горюйте… не плачьте!.. Христос Мученик и Матерь Его Пречистая сошлет вам помощь с небес… Собирайтесь… В путь далекий, знойный… Во имя Христово… и аж до дня, когда придет возмездие и награда в слезах и боли тонущим угнетенным… В путь!
Он взял за руки девочек и пошел, звеня железом. Дети не упирались, шли спокойно, тихонько плача.
Дарья взглянула на уходивших, отчаянным взглядом окинула убогую хату, разваливающийся хлев, сломанную изгородь и ковшик с остатками молока на дне.
Потом крикнула пронзительно, угрожающе, как кружащий над лугом ястреб, и побежала вдогонку за Ксенофонтом, который, постукивая посохом, шагал за идущими впереди, босыми, в грязных полотняных рубахах и с растрепанными льняными волосами девочками.
Бабы разбежались по избам и через минуту стали окружать уходивших на нищенские скитания, принося им хлеб, яйца, куски мяса, медяки. Они давали Ксенофонту и Дарье милостыню, приговаривая:
— Ради Бога…
— Христос воздаст… — отвечал нищий, пряча дары в мешок.
Недавних соседей, оставляющих родимое гнездо, провожали всей деревней до самого распутья.
Дальше нищие пошли уже сами.
Только Володя, прячась за кустами, продолжал их сопровождать.
Ксенофонт шепотом молился, Дарья тихонько плакала, а уже спокойные и обрадованные переменами в жизни девчонки бежали впереди и собирали полевые цветы.
На полях работали крестьяне.
Маленькие, худые лошадки тащили сохи с одним, выкованным деревенским кузнецом, лемехом. А те, кто не мог себе этого позволить, пахали острым дубовым корнем.
Огромное усилие чувствовалось в склонившихся головах слабеньких лошадей, напряженных фигурах идущих вдоль борозды людей.
Лошадки тяжело сопели, а мужики покрикивали на них запыхавшимися голосами:
— О-о-о-ей! О-о-о-ей!
Это тоже бурлаки, подумал Володя, тянущие за трос тяжелую баржу, загруженную нуждой и трудом, без продыха и надежды.
Идущие тем временем вдоль края дороги девчонки остановились и замерли, глядя в глубину растянувшегося вдоль шоссе оврага.
Оттуда выскочили двое подростков. Они кричали и отвратительно ругались, со смехом поправляя на себе штаны и рубахи.
Подростки побежали в поле, где стояла белая, косматая кляча, впряженная в деревянную соху.
За ними выползла босая девушка с растрепанными волосами. На ней была грязная, высоко подкатанная юбка.
Она шла лениво, натягивая на голые плечи и большие, буйные груди полотняную, разорванную на спине и извалянную в грязи рубаху. Ульянов знал ее. Это была глухонемая пастушка.
Она приостановилась. Голубыми, безразличными и бездумными глазами посмотрела, почесывая за пазухой, на идущих по дороге нищих.
Подростки добежали до сохи и уже шли, нагнувшись над ней, отваливая тонкий пласт почвы и зло покрикивая на коня:
— О-о-о-о-ей! О-о-о-о-ей!
Маленький Ульянов дальше уже не пошел.
Он сел в кустах возле дороги и плакал тяжелыми, горючими слезами. Ничто его не радовало.
Сапфировое и глубокое небо, золотистая пыль на шоссе, полевые цветы, зеленеющие поля, горячее, яркое солнце — все казалось ему серым, безнадежным, больным и убогим. Только одна нота слышалась ему в голосах птиц — надрывная, жалобная.
Плач прекратился. Вместо этого его обуяла могучая ненависть.
Перед ним кружили образы, исчезая в мутных, серых сумерках.
Бог, отец с орденом на груди, староста, рыжий Сережка, высокий комиссар полиции Богатов, доктор Титов, старая, сморщенная знахарка, бледный деревенский поп, за которым гнался толстый отец Макарий, упругие и похотливые груди безумной девки.
С полей, от плугов и сох, доносилось до него злое, страстное стенание:
— О-о-о-о-ей! О-о-о-о-ей!
Глава IV
Ульянов никогда не отличался искренностью и избыточной веселостью, однако после возвращения из деревни даже приятели заметили перемены в выражении его лица, голосе, повадках.
Он избегал сверстников и никогда не вдавался в беседы с ними. Так им, по крайней мере, казалось. В действительности все обстояло иначе.
Вернувшись с каникул, Володя внимательно присмотрелся к приятелям. Он изучал их так, будто бы видел впервые в жизни.
Изучая приятелей, он задал им мимолетом несколько неожиданных вопросов.
О, теперь он отлично знал этих мальчишек!
Этот — сын командира полка, говорил только о значительности своего отца, о его карьере, орденах, строгости, с которой он покарал своевольных солдат, отдав их под полевой суд на верную смерть.
Другой — сын купца, хвастался богатством родителей; рассказывал о выручке фирмы во время ежегодной ярмарки в Нижнем Новгороде, о ловкой афере с поставкой в армию партии прогнившего сукна для солдатских шинелей.