Большее огорчение для начальника поста трудно было представить. Ему пришлось выселить из землянок своих казаков и поместить туда больных из отряда Облеухова. Надо было хоть раз в сутки покормить чем-нибудь свой пост и свалившийся на его голову отряд. За двадцать дней, прожитых отрядом в Кумарском посту в ожидании ледостава, все припасенное здесь продовольствие съели почти подчистую. Ненужные теперь лодки решено было бросить, и линейцы стали мастерить сани, чтобы взять на них имущество и больных.
Наконец пешком, волоча за собой сани, тронулись в дальнейший путь. Надежда теперь оставалась на Кутомандский пост. Но до него нужно было пройти триста восемьдесят верст. Начались морозы, выпал глубокий снег. Батальон растянулся и уже не собирался на ночь к одной стоянке. Голодая, солдаты варили и ели ремни, подошвы, кожу от ранцев.
Однажды на привале полковник подозвал к себе юнкера Комарова и доверительно попросил:
— Вы знаете, юнкер, мою… э, тонкую натуру. — О том, что у него «тонкая» натура, полковник узнал от невесты, когда впервые прочитал посвященные ей стихи. — Я могу побить солдата, — продолжал полковник, — но поднять руку на собаку, на моего верного Султана, я не смогу. Нет-с… Он столько перенес тягот в этом походе. — И, положив руку на плечо юнкера, просительно сказал: — Пристрелите, пожалуйста, Султана.
Юнкер подумал, что полковник решил убить пса из жалости, и стал говорить, что, может быть, собака доберется до Кутомандского поста. Она уже научилась промышлять по дороге мышей, а недавно вырыла из-под снега дохлую рыбину.
— Нет, юнкер, сделайте это сейчас, для меня…
Комаров отозвал Султана в кустарник и одним выстрелом прикончил пса. Полковник тут же приказал ободрать собаку и сварить ему мясную похлебку, остальное мясо сохранить и варить только по его распоряжению. Собачьего мяса Облеухову хватило ненадолго. Но тут батальону неожиданно повезло. Навстречу отряду выехали кочующие на лошадях местные жители — манегры. У этих обитателей тайги нашлась начатая туша сохатого. Мясо сварили и съели. А впереди батальон вновь ожидал многодневный путь без крошки продовольствия в ранцах…
Облеухов окончательно растерялся.
— Все погибло… Все погибло, — шептал он утром у костра, когда вокруг него собрались офицеры. — Но, господа, меня ждет невеста! — вдруг воскликнул он. — Я должен ради нее остаться жить. Что будем делать.
Офицеры отряда, переминаясь с ноги на ногу, молчали. И тогда полковник увидел, что манегры, собираясь в путь, снаряжают сани.
— Задержите их! — закричал он. — Скажите, что я покупаю у них лошадей.
Двое офицеров бросились к манеграм. Они долго убеждали их, наконец вернулись и сообщили, что кочевники могут продать только две лошади.
— Адъютант, — распорядился полковник, — заплатите им, сколько они попросят.
Адъютант батальона отсчитал тридцать серебряных рублей. Однако две повозки не могли вместить всех офицеров, и полковник приказал:
— Не захотели добром… Отобрать у них еще одну лошадь.
Как ни кричали охотники, как ни доказывали, что с двумя конями они пропадут, у них отобрали еще одну лошадь.
— Передайте нижним чинам, — сказал Облеухов, перед тем как устроиться в санях, — что мы едем в Кутомандский пост, чтобы упредить там о бедственном положении отряда. Пусть помнят о царе-батюшке и идут вперед. В Кутоманде их ожидает отдых и пища.
Завихрился снег под полозьями плетеных манегрских саней, и скоро повозки с офицерами скрылись за поворотом заснеженного амурского берега.
С этого дня отряд брел без командиров, да уже и не было отряда — каждый шел сам по себе. Те, кто оказался посильнее, уходили вперед, шагали, пока хватало сил, а потом в изнеможении валились прямо на снег. Отлежавшись, начинали искать у берега сучья и разводить костер. К этому костру тянулись другие, таяли в котелках снег, обжигаясь, пили кипяток, а потом в нем же варили уже кипяченные не раз куски ремней. Все-таки это кожа… И опять шли вперед. Казалось, вот пройдешь кривун или обогнешь скалистый берег — и за ним откроется желанный Кутомандский пост.
Дни и ночи спутались в представлении полуживых, обмороженных, закопченных дымом людей. От костра к костру брели они в холодных шинелях и не гревших фуражках. Еле двигались сами, но упорно тащили казенное имущество: ружья и ранцы. Солдат без ружья — уже не солдат.
В редкой цепочке людей, растянувшейся на много верст, шли рядом сдружившиеся за поход солдат линейного батальона Кузьма Сидоров и казак Усть-Стрелочной сотни тоже Кузьма, только Пешков. В начале пути, когда приходилось вместе тянуть бечеву, или, встретившись на привале, они рассказывали каждый о своем. Сидоров — о солдатской службе, другую-то жизнь он почти не знал, так как тянул солдатскую лямку уже около двадцати лет. Пешков рассказывал про свою станицу.
— Ну, паря, как добежим до Стрелки, сразу же ко мне, — приглашал он. — У меня старуха — добрая хозяйка. И Наська у меня — дочка. И баньку нам истопят, однако, и покормят, и напоят. Отдохнем.
— Это непременно, — соглашался Сидоров. — К себе-то я тебя не зову. У меня ни двора, ни баньки. Разве костер у твоей избы разложу, возле него погостюешь!
— А то и на полати с тобой заберемся, — мечтал Пешков. — Вот где бока погреем! Ты на полатях-то леживал?
— Ты, Кузьма, может, думаешь, что я так и родился солдатом. Нет, брат, я из крестьян. Мальцом и на печи спал, и на полатях. А служу-то я не за себя, за брата.
— Как так?
— Да вот так. Брату старшему выпал жребий идти в рекруты. А он только женился. Молодка его была на сносях. Посудили, порядили дома, родитель-то мой и говорит: «Придется тебе, Кузя, за Гриху идти. Ты холостой». Вот и пошел.
— Да-а, — тянул Пешков.
— Вот тебе и «да». Как ушел, так вот уж сколько годков и хожу.
Любил Пешков припомнить были о прошлом амурской земли. Он рассказывал так, будто сам видел, как ходили на вылазки из осажденного Албазина казаки, как, размахивая самодельной секирой, врубался в гущу недругов силач Квашнин, прозванный — «Отойди подале» — и словно былинный богатырь оставлял там, где прошел, переулок из поверженных врагов.
— Поплюет этак на ладони, ухватит древко половчей, крякнет и закрутит вокруг головы секирой. Ну, после того держись, паря! Побег Квашнин вперед. Теперя удержу не будет!
Но эти все разговоры велись раньше. Теперь же Сидоров и Пешков шагали молча. Другой раз за день не перебросятся и десятком слов. Изредка только Сидоров с надеждой спрашивал:
— Ну скоро ли эта Кутоманда?
— Погодь, — отвечал Пешков. — Вот дойдем до креста, а уж оттуда вроде недалече.
— Что это за крест такой?
— Аль не приметил, когда вниз плыли? — удивлялся казак. — На албазинском валу поставлен, еще при первом сплаве.
Обмолвятся так несколькими словами и бредут к дымку костра, что разожгли ушедшие вперед то ли казаки, то ли линейны. Молчит солдат, молчит казак Кузьма Пешков, а потом, будто про себя, пробормочет:
— Ты чего, Кузьма? — спросит Сидоров.
— Да ничо, Кузьма, я так, — ответит Пешков, а у самого в голове наползают друг на друга слова, выстраиваются в складный ряд:
Никуда не может деться казак от этих слов. Лезут они сами, непрошеные и неслыханные, — все про поход.
Когда над амурским льдом или над береговыми зарослями появлялись вороны, по ним сразу открывали дружную стрельбу. Палили с колена, лежа и стоя, но попадали редко. Сидорову однажды удалось сбить сороку, и они тут же свернули на берег, разложили костер и, не дав птахе как следует довариться, моментально съели ее. Потом, так же быстро, выпили горячий навар.