Каждый вечер, после ужина, все собираются под портретом. Мадам Сурди, в своем вечном черном платье безутешной вдовы, «оживленном» кружевами, с высокой прической времен Марии-Антуанетты, но с вплетенными в волосы серебряными нитями. Элизабет, ее дочь, в белом платье со скромными воланчиками и шалью на плечах. Юбер дю Ландро в голубом рединготе с черным велюровым воротником и в пикейном жилете, расшитом цветами. Его галстук уже тогда был завязан в небрежный асимметричный узел. Мадам Сурди садилась за вышивание. Не имея богатого воображения, она без конца вышивала фамильный герб Сурди с левретками, лилиями и девизом на ленте. Ее произведения вскоре заполнили весь дом. Они украшали спинки кресел, панно ширм, экраны камина и полотенца. Она изменила своему обычаю только один раз, для Юбера, решив подарить ему вышитые домашние туфли, изобразила на них шпоры из фамильного герба Ландро. Это пристрастие бедной женщины к геральдике можно извинить, но молодого Ландро это немного смущало. Он спрашивал себя: почему герб Ландро был так аскетично прост, почти беден: без лент и мишуры, без левреток и девиза? Если быть точным, то, поставив вопрос и не найдя ответа, он вскоре забывал об этом. Как и все остальное, этот вопрос не имел большого значения для него, не стоил времени для размышлений. Зачем забивать себе голову, переживать, беспокоиться по таким пустякам? Так и проходили вечера. Мадам Сурди вышивала, Элизабет играла на спинете и пела. Если дамы просили молодого Ландро почитать что-нибудь вслух, он выполнял их просьбу.

Маленькая девочка выросла и стала очаровательной девушкой. Однако она сохранила свои задорные детские ямочки на щеках и была так прелестна, так естественна со своим спинетом, расписанным розами и пастушками (найденным однажды в подвале), как раньше, в Ублоньер, и платье маленькой крестьянки. Надо было быть Юбером, чтобы не замечать ее красоты, благородной осанки и внимательного, серьезного взгляда. Может быть, он не замечал этого потому, что после переезда из Ублоньер в Сурди все время жил рядом. Они вместе играли, вместе учились, вместе росли. Юбер воспринимал ее как свою сестру-близнеца. Он глядел на нее, но ее не видел, считал ее своей собственностью, хотя она этого и не знала. Не потому, что он ее не уважал или не любил: наоборот, он часто дрался, защищая ее! Но, привычка — мать слепоты: шарм ее прелестного лица, волнующего голоса, гибкость молодого тела, счастье, которое оно обещало, ускользали от его внимания. Нельзя сказать, что он был уж совсем бесчувственным, но он постоянно ошибался в природе тех уз, что их связывали. Если его просили спеть, то он думал, что из-за музыки или понравившихся слов, а не потому, что хотят услышать его голос. Можно привести множество примеров такой странной непонятливости.

Его товарищи поддразнивали его по этому поводу, при этом часто не соблюдая приличий. Они смеялись над тем, что он «упускает случай», а сами мечтали провести хотя бы один вечер в Сурди с Элизабет наедине и не смели надеяться на приглашение. Он же не понимал их намеков. Повесы считали, что он притворяется. «Он хочет казаться ослом, чтобы иметь свою порцию отрубей», — говорил молодой Тэнги, которого прозвали Онезиппом. Ландро имел «свою порцию отрубей», не будучи «ослом», но он не чувствовал их вкуса…

В этом еще одна его особенность. Те волнения любви, которые присущи молодости, у него отсутствовали. Он не догадывался о том, что такое любовь. Весенними вечерами, когда сама земля дышит ею, когда птицы, звери, травы, цветы, насекомые — все живое испытывает томление и страсть, шевалье сохранял полное спокойствие и безразличную уравновешенность. Однажды благоуханным весенним вечером он сидел рядом с Элизабет на скамейке под высоким тисом. Она напевала «Махровую фиалку» — ту песенку, которую любили петь солдаты девяносто третьего, возвращаясь в свой лагерь после «стычки»:

Есть милая подружка у меня,
Да пути до нее три дня.
Как хочу я ей весть передать!
Да не знаю, с кем же ее послать.

Голова Юбера покачивалась в такт мелодии, пальцы его отстукивали ритм по голенищу сапога.

Жаворонок звонкий, весточку тебе вручаю!
Пусть о милой целый мир узнает.
Соловушка, лети на ясный свет
И передай любимой мой привет!

Случайно или намеренно, а может, под влиянием огненно-золотого заката и дурманящего запаха скошенного сена, долетавшего с полей, Элизабет взяла шевалье за руку. Он ее не убрал, но его бровь смешно поднялась.

— Что это с тобой? Пой еще, — сказал он.

И вот уже у замка милой соловей,
Чтоб спеть ей песню о любви моей,
Но дверь была закрыта на замок,
И он влетел в окно.

Из яблоневого сада раздался крик совы, такой нежный и жалостливый!

— Элизабет, ты умеешь кричать совой? Хочешь, я тебя научу?

— Хочу.

Он даже не заметил, что она плакала.

Однако на балах он всегда сидел рядом с ней: нес караул. И когда какой-нибудь кавалер осмеливался отпустить в ее сторону комплимент, он мрачнел. Единственное, что он выносил после этих вечеров, — плохое настроение. Ворчал:

— Какая же ты светская дама!

— Ты разве не рад встретиться с нашими друзьями?

— Я предпочел бы провести время с моими лошадьми, в лесу, один. Это ты любишь приглашать гостей.

— Маме это нравится. Она счастлива, что вокруг нас много людей.

Другая на месте Элизабет, безусловно, поняла бы такое его поведение как ревность, но она не была искушена в любовных играх, просто любила шевалье всей душой, хотя и не ведала, что такое любовь! Для нее это было только слово из песни, литературный образ. Ее разум не подозревал, что существует всепожирающий огонь страсти, способный истощить человеческое существо, довести его до крайности. Для нее любовь была синонимом супружества. Она прилагалась к браку, как берега к пруду или русло к реке. Она была наивна и думала, что ее приглашали из-за ее голоса или ее песен. «Мадемуазель Сурди, которую я имел честь и счастье знать, — писал наш мемуарист, — была украшением наших вечеров. Сама нежность и благовоспитанность. Я не находил в ней никаких изъянов, кроме, может быть, голоса, который, впрочем, был все же достаточно хорош. Каждый раз, когда я ее видел, у меня возникало чувство, что природа воплотила в ней свое совершенство, достигла вершины. Это была женщина, от которой мы бы хотели иметь сына, добавив к этому воздушному совершенству наши достоинства, надежды и мечты».

Шевалье имел другие причины для раздражения, более серьезные, чем зависть друзей. Элизабет не пропускала не только ни одной мессы, ни вечерни, но и каждый день один час отдавала молитве. Можно было даже сказать, что она была блаженная, почти фанатичная католичка. Ее мать, сама очень набожная, непрестанно разжигала в ней это чувство. С другой стороны его подпитывал, поддерживал и всячески приветствовал аббат Гудон. Со времени своего изгнания он сохранил страшную худобу, причиной которой, кажется, не могли быть даже самая скудная пища или наркотики, и неестественно-бледное лицо покойника. Одни глаза на его лице были живыми, но каким огнем они горели! Его заботой было не утвердить всемогущество церкви, как у других священников, а спасать души. Он провел столько времени на грани между жизнью и смертью, что начал презирать земную жизнь, вплоть до того, что кощунственно радовался, когда умирал ребенок — значит, к Богу отошла безгрешная душа! Он ненавидел свет, отказывался от приглашений местных дворян, за исключением Сурди, из-за Элизабет. Аббат обнаружил в ней «святую душу». Он приносил девушке жития святых, старинные иконы и картинки из библейских историй для детей. В Юбере он инстинктивно почувствовал соперника и врага и держал себя с ним вызывающе.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: