— Допустим. Однако Сурди никогда не станет по-настоящему моим домом. Я всегда буду чувствовать себя здесь в роли приемного сына. Но мне уже не пятнадцать лет.

— Если ты решил, что нашим домом будет Ублоньер, я готова следовать за тобой.

— Я передумал. Ублоньер не подходит для будущей мадам дю Ландро. Мы с тобой начнем все сначала. Не достойно нас примиряться, даже в нашем положении, с полуупадком. Таковы плоды моих размышлений, которые ты приняла за бездеятельность.

Это новое состояние шевалье, его резкий голос, ясность суждений понравились Элизабет.

— Надо выбирать между спокойным счастьем и амбициями. Амбиции могут ни к чему не привести. У тебя есть твердая уверенность, что ты добьешься счастья на этом пути?

— «Твердая уверенность», что я слышу? Как будто это говорит Гудон! Никогда не понимал, что значит «твердая уверенность».

— Юбер!

Он понимал, что задевает, вольно или невольно, ее религиозные чувства. Ей приходилось каждое воскресенье почти насильно тащить его в церковь. Юбер уже даже не старался скрывать свое равнодушие и раздражение, считал возможным не участвовать в вечерне. Во время святого праздника Вознесения семья собиралась в гостиной вокруг свечи, все читали вслух молитвы. Неясный, колеблющийся свет едва пронизывал поздние сумерки. Странный шепот наполнял окрестности, соседние селения. Элизабет уже привыкла в часы молитвы посещать дома своих крестьян. Раньше шевалье ее всегда сопровождал: «из-за позднего возвращения». Теперь он перестал ходить с ней и старался задержать ее в Сурди: «Твои молитвы будут хороши и здесь, учитывая твою набожность и любовь к Богу». Элизабет терпеливо и без жалоб сносила его грубость и насмешки. Она всем своим сердцем молилась, чтобы ее друг скорее преодолел этот духовный кризис — конечно, временный, нечто вроде болезни роста — чтобы он вновь обрел веру. Но она все больше опасалась, что он становится одним из тех атеистов, действия и мысли которых ей казались дьявольским наущением. Самая чувствительная и самая высокая часть ее существа была готова на любые жертвы ради возвращения шевалье в лоно церкви. Но он, на какие жертвы мог пойти он ради Элизабет?

— Даже если мы будем еще беднее, разве не сможем мы быть счастливы? Дом, дети, верные слуги, твои собаки и лошади, что еще нам нужно? Немного денег и средств, позволяющих проявлять необходимое гостеприимство, наши старые друзья и те, кого ты захочешь видеть в нашем обществе. Мы вместе состаримся. Тот огонь, который тебя сжигает, скоро успокоится, и ты поймешь, что я была права.

— Это обывательское представление о счастье, причем сугубо женское представление: поменьше риска, поменьше резких движений; дети и спокойствие.

Она была готова расплакаться. Ее пухлые, нежные губы дрожали.

— Прости, что я причинил тебе боль, но раз мы об этом заговорили — давай выскажем друг другу все до конца.

— Да, да, наберемся смелости!

А внутри ее все кричало: «Любишь ли ты меня? Скажи!» Но она сдержалась, опустила голову. Ее пальцы нервно мяли край скатерти.

— Мы состаримся вместе, правильно, и я об этом мечтаю, но ради Бога, пойми, что меня не привлекает жизнь рантье или мелкого буржуа. В том числе и ради счастья наших детей!

— Ты уже заботишься об их будущем? Дождись сначала их рождения.

— Форестьер объяснил мне новый гражданский кодекс. Право старшего сына на наследование отменено. Все имущество будет разделено на равные части между наследниками, то есть через два поколения ничего не останется от того, что просуществовало тысячу лет. Усадьба будет отделена от своих ферм, фермы от усадьбы. Весь порядок разрушится, если мы не предпримем необходимые меры.

— Есть хозяйство, есть фамильные драгоценности, наконец, есть наша жизнь. Многие семьи вернувшихся эмигрантов потеряли все: владения проданы, имущество растащено. Мы по сравнению с ними почти богачи, несмотря на революцию.

— Должно ведь быть у нас хоть немного дворянского достоинства! Или я вообще должен отказаться от какой-либо роли в обществе? В смертный час отец мне сказал: «Нам выпала плохая доля. Мы боролись, страдали, жертвовали собой ни за что, за одну честь… когда трудные времена пройдут, ты сможешь, а ты сможешь, выкупить Нуайе. Это родовое гнездо дю Ландро…» И я рано или поздно выкину Ажерона из моего имения! Оно снова станет моим!

— Но каким образом?

— О! Не беспокойся. Я его не буду убивать, хотя такая мысль и приходила мне раньше в голову. Нет, то, что этот бандит у меня украл, я выкуплю законным образом, открыто, при нотариусе и свидетелях.

— Но ты только что мне объяснил, что все бесполезно, имение все равно будет разделено и перестанет существовать как единое целое.

— Отныне ясно как день, что деньги — сила, которая может все. Прошлое перечеркнуто, старые связи разрублены, одним ударом уничтожены наши прежние обязательства. Я считаю, что мы теперь свободны. Даже крестьяне, которые помнят девяносто третий год, уважают нас только тогда, когда мы богаты.

— Но что ты собираешься делать? Стать торговцем, судовладельцем, а может, продавцом оружия?

— Крестьяне не любят Ажерона. Но они уважают его из-за его состояния. Хотим мы или нет, будь он спекулянт или вор, но он богат и числится в уважаемых господах. Префект приглашает его, советуется с ним. Для людей нашего круга остается один путь, и мы не должны упустить этого шанса ради обветшавших принципов и смутных воспоминаний.

— Но ты нас отвергаешь!

— Наоборот, я хочу, чтобы мы выжили. Мне не кажется бесчестным воспользоваться обстоятельствами, приспособиться к современной жизни и обеспечить наше будущее. Наполеон создал новое дворянство, которое нас вытесняет, потому что оно богато.

— Наполеон! Вот имя, которого я ждала. Но почему ты не поехал встречать его в прошлом году? Почему отказался быть в его почетном эскорте? Он бы тебя заметил, отблагодарил. Может быть, предложил бы тебе какой-нибудь пост.

— Я об этом не думал.

— И Форестьер тебя отговаривал.

— Да, конечно. Но дело не в этом. Людовик XVIII в изгнании и воображает, что Вандея плачет о нем. Но ветераны девяносто третьего не знают даже того, что, когда говорят о графе Провансальском — речь идет о короле без королевства. Что касается Форестьера, он больше бы выиграл, если бы чаще помалкивал.

Элизабет была удивлена и огорчена его словами. Она не знала того, что уже знал шевалье. Форестьер принял должность мирового судьи. Конечно, вынужденно, под нажимом общественного мнения, уступив просьбам местных крестьян, которые так доверяли ему. Мало было утешения в том, что под указом о назначении стояла подпись его величества императора, а не какого-то ничтожного Буонапарте, палача Вандемьера. Юбер не принял неуверенных объяснений старика. Он его по-прежнему любил, но не мог уже уважать, как прежде, и слепо следовать его советам и наставлениям.

Так Наполеон победил Вандею без единого выстрела. «Реставратор религии», он, правильно оценив клерикальное влияние в этой провинции, не жалел средств на строительство здесь семинарий. Он покорил сердца ветеранов девяносто третьего — ему принадлежали слова: «Они были настоящие герои!» — объявив амнистию последним мятежникам и вернув права некоторым эмигрантам. По его указу выделялись деньги на восстановление селений, усадеб и церквей. Осознав, как неудобны проселочные дороги для продвижения армии, он построил великолепные стратегические дороги и разрешил формировать местные войска по поддержанию порядка. Аристократия, участвовавшая в мятеже, стала более терпима к режиму императорской власти. Аристократы пошли в армию, заняли высокие посты в министерствах, в Государственном совете, в дипломатическом корпусе. Людовик XVIII мог рассчитывать в Вандее на немногих приверженцев. Но Бокажи, которые были особой частью Вандеи и хранили свои традиции, остались ему верны.

— Дитя мое, — сказал аббат Гудон, — я не хотел бы вам навязывать свое мнение и тем более доставлять неудобство. Я читаю в вашем сердце, как в открытой книге, благодаря Господу и свету его, а не моим скромным способностям. Но если бы вы подробнее рассказали мне о том, что говорил вам шевалье, как он отвечал на ваши вопросы…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: