Золото сверкало в кронах дубов, мелкие, дрожащие на ветру монетки — березовые листья осыпали побеги орешника, широкие полосы сиреневого тумана опоясывали холмы; легкие зонтики сосен, голубоватые дали горизонта — все, чем грезил наяву этот сын природы, что было для него и манной небесной, и хлебом насущным, и поэзией, и смыслом жизни — всего этого он не видел, не замечал более. Напрасно разбудил нежных духов леса олень, прервавший свой мирный путь: напуганный этой дикой скачкой, он умчался, прижимая рога к спине, раздувая ноздри и кося глазами от страха. Напрасно старый кабан, на поблекшей шкуре которого выделялась седая от старости щетина, спускался, угрожая клыками, треща ветками, в лощину; кобыла перескочила через него великолепным прыжком. Напрасно заходящее солнце высветило в контражуре своих последних за день лучей верхушки деревьев, очертило своими лучами силуэты стволов, все разветвления сучьев, наворсило мох, покрывающий корни, нарисовало на дороге розовые полосы, сплело узор из света и тени. Закат пронзил лес сиянием потемневшего золота: и медно-красную, огненно-рыжую, трепещущую листву деревьев, и охру коры, и зелень лишайников и их чувственную пестроту, в то время как холмы, поднимая друг друга, громоздились, уходя к горизонту, и постепенно растворялись в неуловимой, полупрозрачной дымке, в подобной грезе лазури, в густых темно-синих сумерках. Копыта Жемчужины вырывали клочья травы, разбрасывали пригоршни хвои, барабанили по голым камням, высекая искры. Вытягивая шею, чтобы легче дышалось, лошадь старалась выдержать безумный темп, заданный хозяином. И сам он, положившись на свой опыт, сгруппировавшись в седле, слился с лошадью в одно целое. Дважды она было поскользнулась, но он избежал падения — наездником он не только слыл, но и был превосходным. Гнев захватил его, но он не сознавал этого. Это был не приступ ярости, когда у человека, как говорится, наливаются кровью глаза, а бешенство холодное, резкое и непреклонное. Оно леденило сердце, сводило спазмами нервы и мускулы. Оно вырастало из чувства, не дававшего ему уснуть в предыдущую ночь, и теперь ширилось и грозило перейти в безумие. Если бы господин де Гетт попался сейчас на его пути, то, ни секунды не колеблясь и даже с долей циничной радости, он сбил бы его, расплющил бы, как какую-нибудь гадину.
Это бешенство вбирало в себя и презрение, и унижение. Оно поднималось из глубины его обманчиво ясной души, почти не имеющей власти над тем царством, которое каждый человек носит в себе самом, царством мрачных мыслей и тревожных воспоминаний. Со скоростью стрелы прилетали они из далекого прошлого, подобно воронью, привлеченному падалью, взлетевшему, как по тревоге, от запаха начавшегося разложения. Нежданно-негаданно в этом подточенном жизнью сердце старая болезнь воспряла с новой силой, и все из-за ничтожного и смешного судебного процесса, из-за глупых речей трактирщика. Черный ветер поднялся в его душе, заклейменной тяжкими страданиями. И все же, несмотря на насмешливые афоризмы, запас желчи и скептицизма, эта душа все еще была открыта добру, питала наивнейшие иллюзии, имела весьма своеобразные представления о мире и находилась как бы в постоянном ожидании разочарования. Один человек, имевший право хвастаться, что знает его хорошо, сказал о нем: «Господин де Катрелис постоянно нуждался в утешении. Он вовсе не плохой человек, но есть раны, которые никакой доброте и заботе не вылечить». Суждение несколько поверхностное, но в целом верное.
Стволы скакали перед глазами Жемчужины. Корни деревьев в обманчивом вечернем свете превращались в гигантских ужей, выползающих из-под земли, в неведомых монстров, застывавших в ужасных конвульсиях. Другие, казалось, тянулись к небу, уже прикрывавшемуся полосками облаков. Направляя лошадь в сторону своего пруда и сокращая путь по бездорожью, господин де Катрелис промчался недалеко от логовища старого волка и мог бы заметить, если бы вгляделся в темноту, как блеснули зрачки хищника сквозь заросли кустарника. Черный, как этот мрак, господин де Катрелис спустился прямо по скалам, едва не сломав себе шею. Его сапоги задевали верхушки тростника. Солнце уже закатилось, и между мощными кронами пихт, пунктиром проглядывала лишь яркая пунцовая полоска, которая тоже вскоре потемнела и постепенно погасла совсем.
Фонарь Сан-Шагрена появился из конюшни и покачивался теперь перед бородой господина де Катрелиса.
— Ну как, хозяин?
— Ты поверишь: они меня осудили! И очень были этим довольны.
Улыбка появилась на его широком лице рядом со стеклом фонаря, глаза засмеялись сквозь дрожащее пламя.
— Я, хозяин, я никогда не бывал в судах, я порядочный человек.
— Знаю, старина.
— И даже очень порядочный! На песке, на берегу пруда, я заметил один след, и я поставил свечку святому Губерту: он заслужил ее.
— Чей след?
— Проклятого старого огромного волка. Каков смельчак!
— Позволь ему убежать своей дорогой.
— Хозяин, что вы говорите?
— Пусть он убирается на все четыре стороны.
Господин де Катрелис отвернулся от него и направился к дому, бормоча что-то сквозь зубы. Сан-Шагрен остался стоять, притихший, совершенно разочарованный. Он погладил Жемчужину:
— Моя девочка… моя красавица… Да ты полумертвая от усталости… Так нельзя делать, я сейчас тебя оботру, разотру водочкой… Потом накормлю отборным овсом… Пойдем, моя милочка…
Кобыла обрадованно заржала.
— Он не злой человек, — продолжал доезжачий, — но ты же его знаешь, он никогда ни перед кем не встанет на колени. И еще понимаешь, эти законники, вся эта обстановка — не по его нутру. И вдобавок они признали правым этого господина де Гетта, а это уж извините! Стакан, как говорится, полон до краев… Ах! Ты хочешь сказать, что еще легко отделалась. В таком настроении он готов крушить все вокруг себя, не надо ему перечить. И такого смелого человека, как он, потащили в суд из-за какого-то волка!
И они скрылись в глубине конюшни.
Валери сложила руки и взяла тон, соответствующий, по ее разумению, ситуации. Чепчик сполз ей на нос. Со слезами на глазах она заговорила:
— О горе! Какое несчастье! Что мы сделали Господу Богу, за что он отвернулся от нас? Этот господин де Гетт, не стоящий и хвоста собачьего, победил, но это невозможно, это нарушает весь порядок вещей. Господин кюре как раз об этом сказал в своей воскресной проповеди: «Правосудие, — так он сказал, — правосудие, мои дорогие братья, не поймите меня неправильно, правосудие — его больше нет на нашей земле». Наш бедный хозяин, первый человек в округе, наш великий благодетель…
— Говори, говори… Свидетели, которых я вызвал в суд, не явились. Мэрия, у которой я просил подтверждения моей правоты, проигнорировала мою просьбу. Когда на суде я заявил, что число убитых мною волков перевалило за две тысячи, они потребовали доказать это. Я настаивал, но где были свидетели, где свидетельства? И это самое скверное.
— Но ведь это нечестно! Вы столько трудились, готовы были скакать день и ночь, в ветер и в грозу, из последних сил, ради добрых людей! Ваши собаки и ваши лошади служили на благо прихожан! И это сборище отправило вас под суд. Но знаете, что я вам скажу: они боятся!
— Боятся чего?
— Суда, господина де Гетта — сам он вовсе не смелый человек, но у него полно важных друзей и родственников. Они говорят себе: когда большие собаки дерутся, всегда достается и маленьким, не будем вмешиваться в их ссору. Когда ты небогат, господин…
— Не продолжай, я все понял. Ты знаешь, когда мой адвокат сказал, что три года тому назад половина моей своры была отравлена тещей де Гетта, публика захохотала. Тридцать собак погибло из-за наших ссор, а их это позабавило!
— Они горожане, хозяин, это не наши парни.
Кулаки маркиза рухнули на стол. Бутылка, упав, скатилась на пол.
— Моя решительность поколеблена!
— Вы все-таки доведете себя до болезни. Вы так бледны…
Внезапно маркиз смягчился.