Семена окружили старые знакомцы; каждый хотел узнать подробности дерзкого поступка Ходыки с Семеном; все обещали ему свою помощь, все ободряли его и советовали начинать немедленно борьбу. Щука был вне себя от радости.
— Теперь уже, брате, не бойся ничего! Теперь уже поборемся с Ходыкой! — повторял он беспрестанно, широко улыбаясь и ласково похлопывая Семена по плечу.
Долго продолжалась дружественная братская беседа; наконец Скиба ударил молотком по столу, и все поспешили занять свои места.
— Постойте, панове братья, — обратился он ко всем, — нашему новому брату надлежит исполнить еще одну повинность, о которой знаете вы все. Брате Семене, при вступлении в наше братство каждый брат офирует до братской скрыньки двенадцать грошей, кто же хочет дать больше, может, только с доброй воли своей.
Семен вынул из пояса толстый сверточек и высыпал на стол двенадцать больших серебряных монет.
— Благодарим тебя от всего братства, — поклонились Семену разом старшие братья — Скиба и Мачоха.
— Брат вытрикуше, — обратился Скиба к своему соседу, — подай новому брату упис и каламарь.
Перед Семеном положили на столе упис. Семен перевернул толстые пожелтевшие листы и подписал под длинным рядом подписей крупным, витиеватым почерком:
«Прилучилемся до милого братства Богоявленского Киевского рукою и душою. Семен Мелешкевич, горожанин киевский. Рука власна».
— Хвала, хвала, хвала! — зашумели кругом голоса.
XII
Но вот Скиба ударил снова три раза молотком, и все начали поспешно занимать свои места. Щука усадил Семена рядом с собою на одну из средних лав.
Теперь Семен мог уже спокойно осмотреться кругом. Он увидел вокруг себя множество старых знакомых. Налево от него, ближе к окнам, сидел бледный и худой книготорговец киевский — Томило Костюкевич; рядом с ним помещался пожилой степенный мещанин с низким лбом и характерным лицом — цехмейстер резницкого цеха Данило Довбня; они вели между собой оживленную беседу, и по взглядам их Семен сразу догадался, что предметом этой беседы был он. Впереди всех перед самым столом заседателей, на первой лаве, сидел, опершись на палку руками, древний столетний гражданин Петро Рыбалка. Его ноги уже отказывались служить, плохо слышали уши, слезились глаза, но он все-таки тащился каждый раз, поддерживаемый своими внуками, на братское заседание и занимал свое обычное место. Семен оглянулся назад и принялся рассматривать сидевших за ним горожан.
В конце залы, в самой глубине, он увидел горбатого цехмейстра чеботарей Грыцька Шевчика, он сидел, прижавшись боком к стене, желтое, измученное лицо его носило на себе следы глубокого недуга и тяжело прожитой жизни. Сухой мучительный кашель то и дело потрясал его грудь. Невдалеке от Шевчика, ближе к середине, сидел почтенный крамарь Тимофей Гудзь, с сутуловатой спиной и коротко подстриженной седоватой бородой, а рядом с ним Семен с изумлением заметил и Чертопхайла, которого повстречал вместе с Скибою и Щукой в Лейзаровом шинку, только теперь Чертопхайло смотрел серьезно и строго, и что-то просветленное виделось в грубых чертах его лица. И много-много старых знакомцев увидел еще вокруг себя Семен; но в это время Скиба снова ударил молотком, и Семен поспешно повернулся. Шум в зале начал быстро утихать. Скиба поднялся с места. Еще раз скрипнула лава, еще раз пробежало шепотом сказанное слово — и все кругом умолкло.
— Милые и шановные братчики мои, — заговорил после минутной паузы Скиба. — Не на веселую раду созвали мы вас. Ведомо всем вам о той туге, тоске, которая обняла нашу славную землю. Что ни день, то ширится вокруг нас уния, уже и в нашем святом Киеве утвердилась она, запустила пазури в самое сердце святыни нашей. С каждым днем отступают от церкви нашей старшие братья-митрополиты и владыки, — обманывают нас, пристают, ради благ земных, к богомерзкой унии, шляхта наша, почитай вся, забывши страх божий, в католики пошилась, поспольство черное ни о чем думать не может, одни мы остались только верными сынами святого греческого благочестия, и вот на нас направилась теперь вся ненависть иезуитов и панов. Обкладывали нас паны и доселе всяческими налогами да поборами, а теперь задумали они совсем задавить нас, обнищить, лишить всяких прав и привилегий. Ох, хотят они, видимо, отнять у нас майтборское право, скасовать наши цехи, повернуть нас прямо в черное поспольство. Для того-то они и насаживают по городам жидов и армян, надают им всякие привилегии и льготы, оттого-то и наш пан воевода Жолкевский осадил вон около Золотых ворот целую жидовскую слободу и дал ей право свободной торговли горячими трунками. И все это, братья мои милые, делают паны для того, чтобы лишить нас всякой силы, отнять последнюю защиту у бедной нашей церкви и заставить нас перейти в унию.
Скиба глубоко вздохнул и продолжал с грустью:
— И многие магистраты, не будучи уже в силах платить всех повинностей и налогов, сами отказываются от майтборского права и переходят в поспольство; мы еще держимся крепко, но уже ближние наши, слабые духом, видячи такое тяжкое и трудное житие, соблазнилися и перешли в унию… Братья мои милые! Мы теперь остались одни защитниками церкви нашей. Не ради живота своего, а ради спасения святого храма нашего должны мы подумать о том, как бы себя обеспечить от их милостей — панов старост и слуг королевских, как бы нам подняться на силах, сплотиться всем и отстоять свое право от можновладных панов?
— Где уж там? — раздался чей-то тяжелый вздох из глубины толпы. — Задавили нас совсем эти проклятые выдеркафы!
— Да и о чем тут толковать, когда паны не только на нас, но и на самого круля не вважают! — послышался глухой сдавленный голос Томилы Костюкевича. — Яснейший круль освободил нас от мыта на всем пространстве княжества Литовского, так паны воеводы над нами осьмичников поставили, дерут с мещан все, что можно, штрафуют всех на пользу панов воевод. Уже тебе и вздохнуть лишний раз не вольно! Так как же можем мы отстоять свое право и оборонять себя от панов?
— А хоть бы и то, — вставил уже более резко Данило Довбня, подымаясь с места, и его низкий квадратный лоб покрылся суровыми складками, — его милость покойный король Сигизмунд-Август освободил нас от суда воевод, старост и других урядников в справах как великих, так и поточных, а разве панство смотрит на этот привилей королевский? Теперь уже паны воеводы вмешиваются в наши постановления, насуют приговоры магистратские, выпускают преступников, сажают в тюрьмы не только простых горожан, но и цехмейстров, и райцев, и лавников, и наших магистратских персон. Воистину хотят паны обратить нас в черное поспольство. Прежде ведь должны мы были послушенство на зáмок отправлять, а теперь требуют от нас воеводы послушенства на свою власную парсуну. Э, да что тут толковать! — заключил он с глухим раздражением. — Какая уж тут может быть борьба, когда у нас так связаны руки, что нельзя и кружки воды к запеклым устам поднести?!
— Мало им, каторжным, того, что уж обирают нас до последнего, — закричал горячо Щука, подымаясь с места, — не хотят они даже дозволить нам, как людям статечным, ходить: заздро им даже на одежу нашу! За свои кровные, потом добытые гроши не смей мещанин справить себе светлый, нарядный жупан или кунтуш! Видишь ты, только вельможные паны могут носить аксамит да светлые цвета, а горожанин, честным трудом скопивший себе копейку, не достоин того, должен он носить только темное сукно, чтобы не принял его кто-нибудь ненароком за вельможного пана!
— Так, так! — подхватил раздраженно Томило Костюкевич. — Все это делают они для того, чтобы вконец унизить нас, приравнять к темному поспольству.
— А то как же! — продолжал возмущенно Щука. — Прежде имели мы право хоть саблю при боку носить, а теперь отымают они от нас и это последнее право! Всякий последний слуга панский может поругаться над тобой, и ты ему молчи, потому что нечем тебе даже защитить себя! Они хотят нас сделать хуже слуг своих! Рабочими рабами, быдлом бессловесным!