— Так что же, по-твоему, делать? Отдать на поругание ляхам все свои святыни? — вскрикнул лихорадочно Костюкевич.
— Если раз пустим в свои храмы унитов, то не отберем их никогда назад, — произнес мрачно Данило Довбня.
— Господь спросит с нас, братья, если мы отдадим свою церковь на поруганье латынянам! — произнес строго Мачоха, подымая над головою руки.
С минуту все молчали, не зная, что предпринять. Но вот раздался воодушевленный крик Томилы Костюкевича:
— Жаловаться!!!
— Жаловаться! Жаловаться! — подхватили кругом голоса с радостью отысканного выхода.
— Жаловаться! — продолжал смело Костюкевич. — Мы также дети великой Речи Посполитой: а кто дает сыну своему камень, когда он попросит хлеба, и змею, когда он попросит рыбы?
Его воодушевленный голос подбодрил всю толпу.
— Так, так, справедливо! — закричал Щука. — Написать обо всех утисках и шкодах, которые терпим мы, пускай король учинит правый суд и рассудит нас с панами.
— Кому там жаловаться? На кого жаловаться? Королю на королят? — перебил его с горечью Довбня. — Да ведь все же это с их ведома и творится. А что как они в ответ на нашу жалобу присудят нам еще своими же руками передать все наши храмы унитам? Что тогда?
— Не заставят! — вскрикнул запальчиво Щука. — Мы уйдем тогда.
— Куда? — спросил снова скептическим тоном Довбня.
— Жен и детей оставим? — вставил другой.
— Зачем? С женами и детьми уйдем за Сулу, на вольные степи… в Московию…
— Не пустят нас, как кур, всех переловят! — махнул рукой Довбня.
— Как же отпустит панство своих рабочих! — закашлялся Шевчик.
— Дармо! Нечего и думать про то! — раздались кругом тихие замечания.
— Ну, так мы уйдем все на Запорожье! — вскрикнул с порывом молодой удали Щука и высоко поднялся на лаве.
— Куда нам! — произнес коротко Гудзь и поник головой.
И слово это отдалось в сердце каждого из присутствующих, и не последовало на него никакого протеста. Каждый почувствовал в своих мозольных руках, в своих сгорбленных от вечных поклонов спинах, в своих тусклых глазах, уныло глядящих исподлобья, это роковое слово: «Куда нам!..»
Печально опустился Щука на лаву, и, словно волна, разбившаяся о седую скалу, упала его юная удаль.
Молча слушал Семен совещание братчиков. Вся эта сцена производила на него потрясающее впечатление.
Будучи единственным сыном богатого цехмейстра, он меньше всех ощущал на себе тяжесть этих невыносимых поборов панских, да и, кроме того, по молодости лет мало вникал в городские дела, а за последние три года, проведенные за границей, перестал совершенно думать о порядках, воцарившихся в его родной земле. Теперь же жизнь его горожан предстала перед ним во всем своем ужасе. Эти перечисления бесконечных поборов, эти покорные, бессильные возгласы, болезненные стоны, эти ужасные вести о замыслах латынян жгли его мучительным огнем. Вся его гордая душа возмущалась, сердце усиленно билось, кровь шумела и стучала в ушах. «Каким правом смеют они, гвалтовники ляхи, наступать на их святую, благочестную веру? Каким правом смеют эти пришельцы — паны — лишать их всех прав, донимать бесконечными поборами, обращать в своих безответных рабов? — проносились в его голове пламенные мысли. — Да неужели же они отдадут на поругание свою святую церковь? Неужели же они, предковечные владельцы своей земли, будут сносить и дальше такое постыдное рабство. Да неужели же У них и вправду нет силы побороться с панами? Нет, нет, — кричало громко и в сердце, и в уме Семена, и в каждом фибре его молодого, здорового существа, — есть сила, найдется сила, надо только разбудить ее, и не совладают с этой силой паны никогда!»
Между тем все собрание молчало, подавленное сознанием своего безвыходного положения.
— Что же делать? — раздался наконец из глубины чей-то тоскливый голос.
— Умереть, умереть всем, — простонал Шевчик, — больше ничего и не спросит с нас господь.
Жутко сделалось всем от этих слов Шевчика, и в огромной зале воцарилось вдруг какое-то мрачное, суровое молчание.
В это время с места поднялся Семен, бледный, взволнованный, с потемневшими глазами и нервно вздрагивающими губами.
— Шановный батьку, — обратился он к Скибе глухим, прерывающимся от сдерживаемого волнения голосом, — дозвольте и мне сказать слово.
Скиба наклонил в знак согласия голову.
— Братья мои милые, отцы мои шановные! — заговорил Семен, обращаясь ко всему собранию. — Слушал я вашу раду, и сердце во мне все перегорело. Жаловаться, говорите вы, но кому жаловаться? Королю? Да если бы он даже и захотел помочь нам, разве он сможет это сделать, когда сам зависит от сейма, от своенравных панов? Что может быть дано сегодня — завтра будет отобрано! Разве может быть в Польше для схизматов хоть какой-нибудь милостивый закон? Умереть — говорите вы? Нет, умереть мало, слишком мало, и если мы решимся умереть, то тяжело спросит с нас за это господь. Мы умрем, избавимся от мучений и отдадим на поругание святые храмы наши и оставим уже совсем беззащитным наше несчастное поспольство? Нет, нет, братья! Господь поставил нас на страже своей святыни и младших братий наших, и мы должны отстоять нашу святыню и вернуть себе все то, что отняли у нас бесправно ляхи.
Чем дальше говорил Семен, тем увереннее и сильнее становилась его речь.
— Вы говорите, панотче, «поднявший меч — от меча и погибнет», — продолжал он, переводя свой взор на Мачоху. — Так, правда ваша, но не мы подняли этот меч, а паны-ляхи! Мы долго терпели и теперь хотели вести мирную борьбу, но они наступили оружной рукой на нашу святую церковь, и на наши права, и даже на нашу жизнь. И если теперь они захотят скасовать даже наши братства, эту последнюю нашу заслону, неужели же мы будем и теперь бороться против их меча одним бессильным словом, одним воздыханием? Поднявший меч — от меча и погибнет! — заключил он каким-то грозным, зловещим тоном. — И клянусь вам, братья мои, поднявшие меч на храм господень погибнут от этого меча!
Тайный, еще не вполне понятный смысл речи Семена заставил всех насторожиться. Все обратились к Семену и остановили на его лице вопросительные взоры.
— Что же ты думаешь порадить? — спросил Довбня.
— Защитить нашу церковь оружной, збройной рукой! — ответил твердо Семен.
Как-то странно, глухо прозвучали эти слова Семена в тишине застывшего от ужаса и горя собрания и, по-видимому, не нашли себе отклика в сердцах собравшихся здесь горожан.
— Нам поднять оружие? — произнес неуверенным тоном Томило Костюкевич.
— Да ведь мы не умеем и держать его в руках, — поднялись то там, то сям робкие нерешительные голоса.
— Какие из нас воины? — добавил с горькой улыбкой Тимофей Гудзь. — Ох, тяжелая наша работа — не вояцкая потеха! Недаром клонит она и шеи, и спины к сырой земле.
— Да ведь воевода со своими жолнерами сразу же побьет нас, — простонал Шевчик. — У панства и войско, и армата, а у нас? А мы?
Сильный приступ кашля прервал его слова. Шевчик махнул как-то безнадежно рукою и, ухватившись за грудь, опустился снова на свое место и совсем к коленям припал головой.
— Есть войско и у нас, любые братчики мои, — произнес уверенно Семен, — свое войско, братское, родное, которое за веру сложит и головы свои.
— Где? Кто? — послышались отовсюду вопросы.
— Да здесь же у нас, под боком, на Зверинце стоят наши лейстровые козаки, только дать им гасло…
— Ох, прыборкалы им уже крыла! — перебил Семена Тимофей Гудзь.
— Расправят! — продолжал уверенно Семен. — Только услышат орлиный клекот — хмарою налетят со всех сторон.
— Не одни они, запорожские братчики протянут нам руку, все поднимутся на защиту нас! — вскрикнул горячо Щука.
— Ох, ихняя-то помощь! — Гудзь поморщился и ударил себя выразительным жестом по затылку.
Но этот возглас его не встретил сочувствия среди собравшихся горожан, отовсюду послышались сдержанные замечания.
— Ну, на это нечего нарекать. Нельзя там толковать о маетках, где дело идет о спасении души!