— Так, так, моя любая, и сделай, — обрадовалась няня, — а то за этими мурами и свету не видим, а там ведь, сказано, свое гнездо, свое кубельце, как же его минуть? Да и к святу божьему надо дать распорядки, да и тебе, моя квиточка, нужно хоть оглянуться день-другой дома. Теперь там твои подруженьки с Богданой за Кудрявцем танок водят, веснянки поют…
— О, певно! Я так соскучилась за домом, а надто за моей цокотухой Богданой: думала, как ехала сюда, что тут, за этими мурами, и осталась бы залюбки до смерти, а вот тянет туда, на хрещатый Подол, до своих… Ох, и тянет с каждым днем все больше да больше.
В это время кто-то постучал в дверь келейки и проговорил: «Господи Исусе Христе!»
— Помилуй нас! — ответила Галина, а няня закончила: — Аминь, — и отворила дверь.
Вошла послушница, та самая, о которой говорила няня, и объявила, что ее превелебная мосць просят к себе панну.
— А не знаете ли, сестра, для чего? Может быть, батюшка приехали? — обрадовалась Галя.
— Нет, вельможная панна, никто не приехал, — ответила послушница, — а гонец привез лысты.
Галина поспешила к настоятельнице, а няня задержала у себя послушницу: ей просто хотелось поболтать и порасспросить про вчерашнее.
— Посидите со мной, старой, сестрица, — пригласила послушницу няня, — а то ведь здесь и словом перекинуться с кем за редкость; занудилась-таки я порядком, за домом соскучилась! Присядьте, присядьте вот сюда: тут удобнее, — подсунула она небольшой топчанчик, — да выпьем же по келеху медку, что прислала вчера превелебная паниматка.
— Ой, грех! — ответила смиренно послушница. — Как бы не досталось… Спаси меня сила небесная!
— Что вы, сестрице? Медок от паниматки, — значит, не хмельной, а благословенный… выкушайте!
Послушница поцеремонилась еще немного, потом пошептала над келехом очистительную молитву и, осенив его крестом, выпила наконец с удовольствием.
Няня налила еще келехи. Хмельной ли был мед или трезвый, но у послушницы вспыхнули щеки и заискрились глаза. После нескольких общих фраз и расспросов вообще про монастырские порядки, няня попробовала выведать у своей собеседницы, не известны ли ей причины такого страшного над ними надзора?
— Уж именно страшного, — улыбнулась послушница и болтала уже без стеснения, — вот вчера, как услыхала ее милость, превелебная мать, что вы, пани, просились за браму, так — карай меня все святые печерские — даже топнула ногой и прикрикнула: «Не пускать!» А матери экономке, что там была, наказала, чтоб и она не спускала глаз с войтовны и ее няни, чтобы ни их к браме, ни к ним из-за брамы никогисинько не пускала! Истинно, как пять ран Христовых!
— Матко божа, чем же мы это так провинились? — всплеснула руками няня.
— То не кара! — засмеялась наивно послушница. — То, певно, просил вельможный войт.
— Еще гирше! Батько просит, чтоб дочь держали в тюрьме! Что же она такое вчинила, голубка моя чистая?
— Я вот за вельможного пана войта не могу доподлинно знать, а только догадываюсь… а вот про другого вельможного пана, что с ним приезжал, так власными ушами чула… Ох, слуху моему доси радость и веселие!
— Что чула?
— Ой пани, боюсь! Не введи мя во искушение! Крый боже, коли дознаются, — погибель моя!
— Да божусь тебе крестом святым, что не выдам, а мне только нужно знать для обереги, чтобы хоть ведать, кто ворогует на нас?
— Бога ради только… Я стояла возле брамы, в темном кутку, вот когда приехал пан войт с каким-то вельможным паном. Так пан войт пошел, а вельможный пан затрымался и дал воротарке два талера, чтобы та не допускала ни панны, ни вас, пани, до брамы и чтоб ни лыста, ни переказа без превелебной матери, а потом то же говорил и старой проточернице, сестре Евпраксии, и ей дал… мало чи не три дуката на молитвы… Разрази меня пресвятая богородица! Истинно говорю, как пять ран Христовых!
— Так и есть! Он, все он! — вскрикнула няня. — Недаром мое сердце чуяло. Это все его штуки, его! То-то, думаю себе, дивуюсь, чего это вырядил нас нежданно-негаданно пан войт, да еще ночью, да еще в чужом повозу? Ну как приехали сюда, — немного успокоилась, а потом снова думки обсели: чего нас тут держат и не выпускают на свет божий? Ох, это он, коршун! Кружит все и пазури выпускает… А моя дытынка родная, моя горличка ничего и не ведает. Ой, беду он затеял, лиходей клятый… и нашего старого дурит… Да тут ни одному ихнему слову верить нельзя!
— Да воскреснет бог и расточатся врази его! — воскликнула послушница, перекрестившись тревожно, и, заслышав приближающиеся шаги, проворно юркнула в дверь.
Галина вошла в келию, возбужденная, с письмом в руке.
— Батюшка пишут мне, — обратилась она к няне с досадой, — что не могут зараз кинуть город, бо у них там набежали весьма пыльные справы… что эта неделя им будет важка… И еще пишут, что тот самый, лыбонь, селянин, что у меня был, приходил и к панотцу кланяться от громады в ноги, что коли, мол, кто не поспешит, то церковь будет освящена Грековичем в костел… Так вот тато просят меня туда ехать, а они с Ходыкою незабаром тоже надъедут.
— И не думай, дытыно моя, туда без батюшки ехать, — возразила возмущенная няня, — и не думай!
— Как не думать, коли церковь наша, благочестная церковь зовет и громада благает! — заволновалась Галина.
— Церковь с селом не уйдут, а без батюшки могут завезти в такое место…
— Что вы, няня! Игуменья дает своих коней и честную матерь проводаря… Вот только пишет: и поселянин будет, а его почему-то нет!
— Да, квитонька моя рожевая, — и няня нежно поцеловала свою любимицу, — кто то еще знает, чья это стража и какой это проводарь… Как выедем, я тебе все расскажу, моя зоренька, а теперь не вольно… поклялась… Ну, да одно тебе говорю, — нагнулась она к уху Галины, — ни на какие приманки не иди!
— Няню! Мне страшно! — припала к груди старухи Галина.
— И бойся, дытыно моя, всего бойся! Сейчас же лучше просись, чтоб превелебная мать игумения отправила тебя в город: не можно кто его знает куда и зачем ехать, не свидевшись с батюшкой; я старому все расскажу, да и ты поблагословишься у него… А то как же? Селянин какой-то пришел — и ему вера! Вот и нет даже его, а все-таки батько шлет свою дочку неведомо куда! Вот приятель, наш сосед, видимо, давно нас ищет и хочет передать что-то важное — не допускают и свидеться… Что же это, заговор какой-то?
— Да, да, к батюшке, непременно сначала к батюшке, я сейчас пойду просить мать игуменью, — а она наказала, чтоб вы, няня, зараз паковали мои вещи, что она велела уже и колымагу подмазывать и закладывать коней…
— Ого! Как торопится ее мосць, — покачала головой няня, — словно бы пожар… Ну, за мной проволочки не будет: у меня все упаковано… Я давно уже сижу здесь, как горобец на тыну… А вот я еще пойду погляжу, какая это стража, наша ли? Я ведь своих-то всех знаю!..
— Да, риднесенькая моя, мамо моя… Ведь вы у меня одна и я у вас одна, — говорила сквозь слезы, обнимая старуху, Галина, — и люблю вас как, господи… так вы берегите меня, ховайте!
— О, не оторвут они от меня моей рыбоньки, хоть рассядутся! — И старуха, ворча и размахивая руками, направилась к браме.
Сообразивши из рассказа послушницы, что воротарка берет взятки, а так же, что от них не прочь и старая черница Евпраксия, няня направилась до брамы и, оглянувшись, чтобы никто не видел, сунула прямо воротарке в руку талер и попросила сообщить, куда проехали вершныкы, присланные войтом, и как их увидеть?
Воротарка обрадовалась приношению и заговорила теперь с няней по-другому.
— Ох, на что вы, почтенная паниматко, втрачаетесь? Разве я бы для пани и без того не сделала? Да все, что б ни попросили, с великой охотой и радостью! Я ведь только при других соблюдаю строгость, бо наказ… И за мною тысяча глаз смотрит, а если бы не дозор, то я бы для пани распалась… Вы даруйте мне, если что прыкрое прежде… ведь старая ведьма обок стояла, — оглянулась она и понизила голос, — это такая злющая баба, такая ехида, что готова каждого в ложке воды утопить и уже с ока не спустит: коли б наказ ей был не давать мне воды, так она и росу божью вытрет вокруг, чтобы языком не лизнула!.. О, у нее в сердце нет милосердия.