Потешался мороз над иноземцами в ляшском стане. Хоть горели там день и ночь костры, хоть большими бочками привозили туда отовсюду крепкие меды и зелено-вино — а все же донимал немцев и венгров холод; да и ляхов немало на ночной страже померзло. Затеяли ляхи почаще из пушек палить, но попусту только зелье жгли — крепко стояли башни обительские; все тот же неумолчный величавый звон плыл из-за монастырских стен.
Но худо приходилось в стужу и троицким ратникам: келий было мало; топлива не хватало, сделать новый запас ляхи не давали. Стали топить сеном, соломой, старые изгороди рубить — только бы согреться. Иноки все свои кладовые отворили, наделяли неимущих богомольцев теплой одеждой, овчинами. Принялись шить шубы и шапки.
О раненых старцы пуще всего заботились. И отец Гурий не забыл своего богатыря. Пришел он утром Анания проведать, а за ним дюжий послушник охапку толстых ветвей втащил. Грунюшка, что за работой около раненого сидела, даже засмеялась от радости.
— Слава Богу! Ишь, у нас какой холод. А его и без того озноб трясет! Всю ночь без памяти был.
— Согреем келейку! — весело молвил отец Гурий. — Неужели такого молодца морозить будем? Зажигай, зажигай скорее, голубка. Ветки хорошие, жаркие.
Затрещал огонек, осветил бревенчатые стены темноватой, тесной келейки, подрумянил бледное, исхудалое лицо Анания. Сразу будто повеселело кругом от огня.
— Где топлива добыл, отец Гурий? — спросила Грунюшка.
— А видишь, голубка: люблю я на огородах обительских на досуге потрудиться. Немало я там яблонь да малинника, да смородинника насадил на потребу братии. Ходил я бережно за посадками-то своими; ну, а теперь такая нужда пришла, что их жалеть нечего. Чу, застонал, кажись?
Подошел старец к раненому; Ананий, очнувшись, глядел на отца Гурия во все глаза.
— Что, полегчало? Вот согреешься.
— Спасибо, отче, за твою заботу, — проговорил Ананий слабым голосом. — Слышал ведь я, откуда ты топливо добыл. Словно сына, блюдешь меня.
— Эх ты, молодец! — печально сказал старец, разглаживая богатырю густые кудри своею пятерней. — И сам ты не знал, а верное слово молвил. Был и у меня сынок-богатырь — не хуже тебя. Да рассекла ему голову вражья сабля, осиротел я на белом свете. Было то давно, еще при царе Иване, когда мы Литву воевали. Опостылел мне мир, уединился я в тихую обитель, в келью темную.
Помолчал отец Гурий. Потрескивали ярко горящие ветки; отражался огонь в очах старца.
— И как увидел я тебя, — продолжал инок, — напомнил ты мне сына моего родного: та же поступь молодецкая, тот же взор прямой, соколиный, тот же стан могучий, повадка богатырская. А кроме того, ты же, Ананьюшка, за нас да за обитель кровь пролил; как же не пещись о тебе!
Опять смолкли все, и только треск огня слышался. За окном изредка раздавался выстрел, в деревянную ставню стучал мерзлый снег, наносимый вьюгой. Все теплее и теплее становилось в горенке.
— Что, отец Гурий, — спросил вдруг Ананий, — в бреду ли мне померещилось или въявь это было — будто слышал я возле кельи сборы воинские, суету да крики? Не на бой ли наши дружины пошли? Может, ляхи приступают?
Замялся старец, не хотел отвечать: раненый и без того был слаб, в покое нуждался.
— Вышла наша рать малая за стены — в роще дров нарубить. Чай, схватка будет. А приступа нет.
Смолк Ананий, но вдруг голову поднял, стал прислушиваться: ясно и гулко долетел со стены звон большого осадного колокола, частый, тревожный звон.
Ананий вздрогнул, приподнялся и стал прислушиваться. Отец Гурий и Грунюшка бросились к нему.
— Нет, отче, слышу я. Не малая вылазка идет!
Старец смутился, видя, что не удалась его хитрость, и, покачав головой, сказал с тихою печальною улыбкой.
— Правда, чадо мое, за стенами большой бой идет. А ты уйми свое сердце горячее, подумай о своих язвах — не нарушай отдыха душевного и телесного. Бог поможет нашим удальцам — рассеют они нечестивых.
Но раненый не слушал разумной речи старца.
— Отче! Болит сердце мое, душа скорбит, что не бьюсь я рядом с товарищами. Лежу я здесь немощный, недужный! Хоть скажи, отец Гурий, с чего воеводы вылазку замыслили? Или опять ляхи к стенам подвинулись? Кто в бой пошел? Мои молодцы там ли? Утиши сердце мое, отче!
— Будь по-твоему, — молвил, вздохнув, старец. — Только смирно лежи. Бой сегодняшний начать порешили воеводы из нужды великой. Нет в обители топлива — мерзнут дети, жены, больные, раненые. А ляхи нечестивые еще перед самым лесом Благовещенским, на опушке, новых тур наставили. Вот и хотят воеводы выбить врагов оттуда. Силу они с собой немалую взяли: всех стрельцов, детей боярских, охочих людей из послушников и богомольцев — сот шесть никак. Суета твою дружину повел.
— Эх, и мне бы туда! — воскликнул, привстав, Ананий. Инок взял беспокойного молодца за плечи и уложил опять на мягкие овчины, строго наморщив брови.
— Лежи, лежи смирно! Не то более ни словечка не скажу. Коли будешь раны бередить — Бог с тобой, совсем уйду.
Взглянул Ананий на огорченное лицо старика, и стыдно ему стало за малодушие свое.
— Не двинусь теперь, отче. Не гневайся!
Отдаленный грохот пушек проник в келейку; снова загудел осадный колокол. Перекрестился старец, за ним Грунюшка и Ананий, который жадно ловил долетавшие звуки.
— Горячая битва идет, — бормотал он словно про себя. — Со всех тур, видно, палят. А крики-то словно бы все ближе да ближе! Что там творится? Ужели наших к стенам погнали?! Помоги, святой Сергий!
На лице старца Гурия тоже отразились недоумение и испуг: шум боя и вправду все яснее и яснее слышался; близко раздавалась трескотня ручных пищалей.
Поднялся старый инок, стал одеваться потеплее.
— Вижу, не терпится тебе, молодец. Ну, сам на стены пойду — взгляну, что творится. Скоро назад буду.
Нетерпеливым, горящим взором проводил Ананий доброго старика. Впустив клубы морозного пара, затворилась за иноком дверь… А гул близкого боя не утихал, не прерывался. Привычное ухо Анания различило в этом грохоте знакомую пальбу обительских пушек — значит, враги уже у стен были. В бессилии заметался, застонал раненый.
— На приступ идут! Берут обитель! А я-то? А я-то?! Протянул он слабые руки к рыдавшей Грунюшке и взмолился жалобным голосом:
— Грунюшка, родненькая! Ради Господа, выбеги из кельи, спроси там, у стен, что случилось! Коли не страшно тебе, голубушка, успокой мое сердце!
— Иду! Иду! — пролепетала девушка, спешно накидывая шубенку. — Бог с тобой, не кручинься. Мигом сбегаю!
И опять заскрипела, задымилась белым паром дверь — убежала Грунюшка. Огляделся Ананий: на стене его бердыш висит, там, на лавке, шлем светится, дальше — панцирь. "Вдруг враги ворвутся! — подумал он. — Ужели меня, как вола бессловесного, зарежут? Ужели не постою за себя?!" Собрал он все силы, спустился с лавки на пол и хотел к оружию подползти, да задел за что-то больной ногой. Жгучим пламенем пробежала острая боль по всему его телу — в мозг ударила, мысли затуманила. Обеспамятел Ананий, лег на полу пластом.
Как вбежала в келью Грунюшка, так руками и всплеснула. Бросилась она к раненому, водой на него брызнула. Открыл он глаза, мигом память вернулась.
— Что ляхи? На приступ, что ли, идут?
Задрожала, потупилась Грунюшка, а скрыть худых вестей не посмела:
— Ох, Ананьюшка, и не приведи Господи, что в обители творится. Вопят все, плачут, не знают куда деваться, куда бежать. Повстречала я послушника казначейского, что в бою был: плечо у него саблей порублено — кровь льет. Говорил мне послушник, что отогнали враги наших молодцов от горы к стенам самым… крошили они, крошили наших — а теперь лестниц нанесли, полезли. Ох, пропадем мы все; возьмут нас враги лютые!
Новых сил словно прибыло у Анания. Схватился он рукой за лавку, приподнялся и сел.
— А подай-ка мне, голубка, бердыш мой, да шлем, да панцирь. Живой ляхам не отдамся и тебя живой не отдам врагам. Помоги-ка панцирь застегнуть.