— Ну, Воробей, сколько подъёмов переворотом сегодня сделал? Сколько раз вышел силой? Как ножки к перекладине подносил?
И Воробей, купленный участием в его любимом деле, скалился от удовольствия и называл трёхзначную цифру.
Его тут же хвалили.
— Ну, молодчага, ну паря, ну даёшь! Но знаешь, читал в «Науке и жизнь» или ещё где, не помню, от овсянки мышцы, как камеры от мотоцикла надуваются. Накачаешься, как Юрий Власов штангу дёрнешь. В газете о тебе напишут, по телику покажут.
На следующий день Воробей гонял на кухню за добавкой и, выпрашивая полную тарелку клейкой кирзы, торопился вогнать её в утробу.
— Клюй, Воробушек, клюй кашку. Будешь самой сильной птицей в училище, — обычно кто-нибудь из второй роты подбадривал Кольку, и эти слова Воробей съедал вместе с кашей, не разбирая в них, как и в каше, никаких вкусовых оттенков. Главное, полезность и калории, чтобы ещё сильнее натянуть канаты под лоснящейся кожей.
Нашёл Воробья и привёл в седьмую роту самый маленький худой и рыжий Толя Декабрёв. Толя был из деревни в низовьях Амура, где-то за Комсомольском. Он безнадёжно ходил по училищу и искал земляков. Но земляки из села Богородское Хабаровского края не попадались. Толе было бы намного легче, если бы его мама работала где-нибудь на фабрике в самом Хабаровске, вот тут уж земляков в каждой роте не меньше десятка, а из села Богородское Толя был первым и пока единственным суворовцем.
Толе больше всех доставалось от старших, но особенно от пятой, а то и от шестой роты, когда оторвавшиеся на год, а то и два слабаки пробовали свою мощь в постановке пиявок. Вот тут Толя был как никогда кстати: маленький – удобно, руку ставить, и голова плоская – не соскальзывает. Остаётся только оттянуть средний палец, чтобы он спружинил по несчастной голове.
— А ну, ще-енок, валяй сюда. Давай пиявку поставлю, — приказывал какой-нибудь Карпыч, который перед Толей и грудь цыплячью закруглял, и палец тоньше карандаша оттягивал.
Санька познакомился с Карпычем через несколько дней после своего поступления. Тот был самым маленьким и самым приметным в шестой роте. Верхнюю треть его лица занимал покатый, но крепкий, как забрало, лоб. Под ним разместился розовый и вечно облупленный, как ранняя картошка, нос, но с двумя небольшими наростами. А уж по бокам его в глубине поселились большие серые и, наверно, самые грустные во всём училище глаза, оттого что им приходится находиться с такими неприятными соседями. Он вечно плёлся в хвосте строя, и командир его роты то и дело выкрикивал:
— Карпов, не отставать! Карпов, возьмите ногу! Карпов, горе ты моё, да не подпрыгивай же ты козлом…
Мимо Саньки он проходил на носках, и когда из Витьки выкатилось:
— Как не старайся, а Санька выше, — Карпыч предложил:
— Давай пиявками меняться, ты мне три, а я тебе одну.
Санька, не зная, что это такое, доверчиво подставил голову, и, когда тонкий палец шестиклассника спружинил по его макушке, чуть не потерял сознание. Из глаз посыпались не то, что искры, звёзды, и день превратился в ночь.
Когда Санька отошёл, Карпыч подставил свою голову и предупредил:
— У нас в семье все твердолобые. Отец на спор глиняные горшки головой разбивал.
Санька возвращать свой долг отказался.
У Толи с Карпычем были свои отношения. Толя по какой-то ерунде проиграл ему пятнадцать пиявок, и Карпыч, как человек порядочный, сам предложил возвращать их по одной в неделю, чтобы те не повлияли на Толин учебный процесс…
Толя если и покидал казарму, так уходил на поиски земляков. Однажды он набрёл в спортзале на Кольку Воробьёва и долго прождал, пока тот оторвётся от перекладины. От монотонности Толя начал зевать и прислонился к стене. Когда, наконец, Воробей оттолкнулся от снаряда и, как гвоздь, вошёл в мат, первым делом через плечо посмотрел на махонького в этом году поступившего суворовца и единственного зрителя, который до конца выдержал его номер. Мол, каково? И принял за похвалу вопрос малыша:
— Ты откуда в кадетку поступил?
Толя в душе надеялся, что этот качок скажет, что из села Богородское Хабаровского края, хотя всех своих сельчан Толя Декабрёв знал. Знал тех, кто жил, куда уезжал, откуда возвращался и когда и откуда появится.
— Я из-под Красноярска, из Бобрихи, — или что-то в этом роде ответил Воробей.
— А я из Богородского, — обреченно поник Толя.
— Так я в Богородском родился.
И этого оказалось достаточно, чтобы Толя нашёл земляка.
Хотя Богородск, как тут же выяснилось, был городом где-то на западе, а село Богородское – на востоке, этого хватило, чтобы подружиться и стать земляками, тем более, Бобриха, или как он там её называл, и Богородское были сёлами и начинались с одной буквы.
В казарме седьмой роты Воробьёв начал выделывать чудеса. Он, под восторженно-завистливые вздохи собравшейся вокруг него толпы, отжимался от пола, поднимал по два стула сразу за передние ножки и держал их на вытянутых руках, подносил и отнимал от груди. Затем он сел на пол, поднял острым углом ноги, приподнялся на руках и прошёл в таком положении, одобренный возгласами:
— Ну, Воробьёв, ну, Колян! Ну даёшь!
Потом он прогулялся на руках, раз пятьдесят отжался на дужках кроватей и под конец, раздевшись до пояса, артистично играл мышцами, напрягая, расслабляя, перекатывая бицепсы и трицепсы, и самое желанное – разрешал трогать их гранитную твердь.
— Ну как? – спрашивал он, когда кто-нибудь из седьмой роты безнадёжно пытался продавить пальцем этот напряжённый металл.
— Да! Вот это да! – только и мог ответить трогающий.
Колька цвёл. День в седьмой роте дал ему столько радости, сколько он не получал за прошедшие пять с половиной лет в училище. От счастья он приподнял за ремни стоявших рядом с ним двух пятиклассников и стал выжимать их, как гири. Те визжали и смеялись. Этот визг действовал на Кольку, как дождь на луг в засуху.
Но больше всех радовался Толя Декабрёв, потому что он, наконец-то, обрёл защитника, и отныне Карпыч, наверно, не посмеет отрабатывать на нём пиявки и тренировать на его плоской голове свои карандашные пальцы.
Но Кольке однодневного счастья оказалось мало, и он решил продолжить на следующий день. Он также разделся до пояса и принялся отжиматься, ходить на руках, держать угол. Опять благодарные зрители из седьмой роты выражали восторг. Колька самодовольно улыбался и к радости своего нового друга опять показал танец мышц, натренированных в спортзале. И снова все трогаил сталь его тренированного тела, и под конец программы он всё также отжимал первых попавшихся счастливчиков седьмой роты. На третий день Колька пришёл снова. На этот раз зрителей собралось не так много. Он лихо выполнил отработанную программу, и Витька Шадрин, когда Колька захотел поднять его в воздух и потрясти, к удивлению Воробья, счастья не выразил, отряхнулся от него и возмущённо произнёс:
— Надоело. Шёл бы ты, Колян, и крутился на перекладине. Уже неинтересно.
Колька, всегда флегматичный и спокойный, как камень у дороги, вдруг всполошился, зло, по-собачьи, оскалился и чуть не зарычал:
— Ах ты, сченок! Да я тебя…
Он схватил Витьку за шиворот и начал вытряхивать его из гимнастёрки, а из самого Витьки душу. От встряхиваний Витька, как рыба на берегу, начал беспомощно хватать воздух ртом.
— Отпусти его, — бросился Санька на Воробья. Но Воробей стальной рукой слегка отмахнулся, и Санька покатился в проход между кроватями. Упал, ударившись о тумбочку, но боли не почувствовал.
— Дурак! Ты дурак! Задушишь его! – заорал он и тут же испугался своего голоса.
И когда до сознания Воробья достучалось содержание Санькиных слов, он выпустил из рук Витьку и погрозил кулаком.
— Зашибу, сченки!
Вечером седьмая рота узнала, что Воробей избил в своей роте доброго и смешливого Валю Киреева. Валя спросил, что обычно спрашивали все, сколько раз Воробей сделал выходов на перекладине. Но этого было достаточно, чтобы Воробей с остервенением набросился на него. Кольке за это ничего не было. Командиры об этом не узнали, а десятиклассники в оценке этого поступка разделились на два лагеря.