Это событие не было ни эфемерным, ни изолированным; его нельзя назвать яркой, но кратковременной, одиночной вспышкой. Токвиль в «Воспоминаниях о 1848-1849 годах» говорит о нем, как о «самом крупном восстании в нашей истории, а может, и в истории вообще». Более проницательный, чем его соратники по политическому лагерю, Токвиль, не симпатизируя, разумеется, революции, понимает ее природу: то был не просто политический конфликт, а «борьба классов», прямое следствие всего того, о чем говорилось, что предлагалось в февральские дни. То была, можно сказать, классовая борьба в чистом виде, не только исходя из социально однородного состава повстанцев и явно антирабочей меры, которая спровоцировала выступление, но и по преимущественно стихийной и с организационной точки зрения импровизированной природе движения. Лидеры, во всяком случае наиболее видные, сидели на парламентских скамьях; они могли только плестись в хвосте событий, быть посредниками, не политическими руководителями. В июне 1848 года, как и двадцать лет спустя во время Коммуны, пролетариат идет на верную гибель, бросается в битву, заранее обреченную на поражение.
Когда бывший «умеренный» депутат Виктор Гюго пишет, уже в изгнании, свою эпопею «Отверженные», он относится к июньским дням по-прежнему сдержанно. Июньские события оказали на него немалое влияние: предоставив вместе с другими депутатами всю полноту власти Кавеньяку, но восстав впоследствии против Луи Бонапарта, Гюго посвящает размышлениям о восстании 1848 года целые страницы в начале V части романа, переходя к этой теме от антиорлеанистского восстания 1832 года (которое играет важную роль в развязке романа). Хорошо узнаваем тон этих размышлений, «plein de beautés et de bétises»[259] по словам Бодлера, который прилепил Гюго кличку «Олимпио»[260]. Со своей стороны, Маркс так определил все, что Гюго писал и говорил в месяцы своей парламентской деятельности: «блестящие тирады старой луифилипповской знаменитости, г-на Виктора Гюго»[261].
Возмущение толпы, страдающей и обливающейся кровью, — пишет Виктор Гюго, — ее бессмысленный бунт против жизненно необходимых для нее же принципов, ее беззакония ведут к государственному перевороту и должны быть подавлены. Честный человек идет на это и, именно из любви к толпе, вступает с ней в борьбу. Но как он сочувствует ей, хотя и выступает против! Как уважает ее, хотя и дает ей отпор! Это один из редких случаев, когда, поступая справедливо, мы испытываем смущение и словно не решаемся довести дело до конца; мы упорствуем — это необходимо, но удовлетворенная совесть печальна; мы выполняем свой долг, а сердце щемит в груди.
Поспешим оговориться, — июнь 1848 года был событием исключительным, почти не поддающимся классификации в философии истории. Все слова, сказанные выше, надо взять обратно, когда речь идет об этом неслыханном мятеже, в котором сказалась священная ярость тружеников, взывающих о своих правах. Пришлось подавить мятеж, того требовал долг, так как мятеж угрожал Республике. Но что же в сущности представлял собой июнь 1848 года? Восстание народа против самого себя[262].
После этого шедевра благопристойного лицемерия, необычного для него, Гюго пускается в виртуозное, можно сказать, эстетизирующее описание баррикады, воздвигнутой в июньские дни в предместье Сент-Антуан, с жаром утверждая, доказывая, что он видел все это своими глазами: «...те, кому довелось увидеть эти выросшие под ясным голубым июньским небом грозные творения гражданской войны, никогда их не забудут». С незаурядной интуицией он усматривает в наслоениях предметов, из которых состоит баррикада, историко-геологическую аккумуляцию всех предшествующих революций, от 1789-го до 1848 года: «...баррикада имела право возникнуть на том самом месте, где исчезла Бастилия». И не перестает, на протяжении нескончаемых страниц, которые он посвящает ее описанию, одновременно принижать и восхвалять ее: «...то была куча отбросов, и то был Синай!» Но все же идет напролом: нападает на революцию во имя революции. «Эта баррикада, порождение беспорядка, смятения, случайности, недоразумения, неведения, восстала против Учредительного собрания, верховной власти народа, всеобщего избирательного права, против нации, против Республики: Карманьола вызвала на бой Марсельезу».
Всеобщее избирательное право, в самом деле. Первое горькое разочарование на этой почве постигло как раз душителя революции Кавеньяка 10 декабря 1848 года, во время выборов президента Республики. Несмотря на такое преимущество в глазах умеренного большинства, как роль спасителя отечества, и несмотря на выгодную позицию, какую он занимал, будучи председателем Совета министров (вплоть до самых выборов), Кавеньяк получил всего лишь 1448 тысяч голосов против 5434 тысяч, отданных принцу Луи Бонапарту, который уже готовил свой рывок к бонапартистской империи.
6. ВСЕОБЩЕЕ ИЗБИРАТЕЛЬНОЕ ПРАВО: АКТ ВТОРОЙ
Общеизвестно, что представляли собой выборы 10 декабря 1848 года, — читаем в «Grand Dictionnaire» [«Большой словарь»] Пьера Ларусса, — Некий trombe populate[263] вырвал из деревень миллионы жителей и заставил их кружиться вокруг избирательных урн, сжимая в руках бюллетени, где было отчеркнуто одно-единственное имя» (III, 637). Возникает неизбежный вопрос: каким образом был достигнут консенсус? Причины триумфального избрания Луи Бонапарта коренились глубоко, но в то же время намечалось формирование специфически новых черт внутри социально-политического сценария «демократии».
В 1848 году Луи Бонапарту исполнилось сорок лет, и за плечами у него был порядочный политический опыт. В левой культуре сложилась традиция противопоставлять «Великого» и Третьего Наполеонов, подчеркивать, что между ними пролегает пропасть. В каком-то месте «Тюремных тетрадей» Антонио Грамши определяет, весьма схематично, различие между «позитивным» и «негативным» цезаризмом: первый, к примеру, воплощен в первом Наполеоне, второй — в Наполеоне III. На самом деле основная черта «бонапартизма» — то есть политика межклассового сотрудничества, демагогическая, обольстительная, почти неотразимая, опирающаяся на наименее политизированные массы и в то же время надежно привязанная к имущим слоям, — присутствовала уже и у первого «императора французов». От резкого сужения избирательного права до восстановления рабства, от создания новой прослойки нотаблей до железной цензуры — все это было в Первой империи, даже начиная с 18 брюмера. Резкому противопоставлению Первого Наполеона Третьему способствовал, несомненно, и презрительный тон памфлетов, направленных против Луи Бонапарта: от «Наполеона Малого» Виктора Гюго до «18 брюмера Луи Бонапарта» Маркса.
Под всем этим, в конце концов, была сокрыта суть: рождение, причем преждевременное, из самого лона революции так называемого «третьего пути» между демократией и реакцией, то есть бонапартизма, который в действительности представляет собой не что иное, как «второй путь» (реакцию) в ее современных, псевдореволюционных формах. В XX веке этот путь продолжил фашизм в различных его ипостасях (европейской, южноамериканской и т. д.). А образцом для всех этих форм послужил «цезаризм». Этот образец у обоих Наполеонов, Первого и Третьего, превращается просто в навязчивую идею, даже в области литературы: ведь оба явились авторами интереснейших работ о Юлии Цезаре, которого тот и другой рассматривали как архетип и объект для сопоставления (при необходимости и для противопоставления). Так удивит ли нас, если мы вспомним, что второразрядный французский публицист 1930-х годов Огюст Байи — он писал, когда Муссолини пользовался наибольшим влиянием (1932), а Гитлер еще не стал канцлером, — определяя в обзорной статье о Юлии Цезаре тот режим, какой император пытался установить, прибегнул к формуле «демократический фашизм».
259
«полных красот и глупостей» (фр.).
260
Письмо в «Le Figaro», 14 апреля 1864 г.
261
Маркс К. «Классовая борьба во Франции». [К. Маркс и Ф. Энгельс цит. по: Маркс К. и Энгельс Ф. Сочинения. Издание второе. Государственное издательство политической литературы. Москва, 1955-1981. — Прим. ред.].
262
Здесь и далее перевод V части «Отверженных» В. Гюго М.В.Вахтеровой.
263
Народный смерч (фр.).