— Вы простите мою откровенность, — Рокотов даже галантно, но и смущенно привстал, — я на себя эту роль взять не могу… Здоровье и прочее… Я откажусь. Конечно, по соглашению с губернским предводителем нашим Алексеем Ивановичем, его превосходительство Борис Антонович фон Адеркас предложили мне, так сказать, оба… надзор за поэтом, за политически вредными для общественной жизни и предосудительными — возможно, что мыслимыми — поступками ссыльного, да-с, неослабный надзор. Но я прямо скажу: не мо-гу!
Сергей Львович, только что мучимый голодом, а равно и томлением, что засидевшийся гость все не может уехать, сразу забыл обо всем. Все простое, житейское куда-то вдруг провалилось, и страшная, дикая предстала пустыня глазам. Он слушал, не смея вымолвить слова, и жуткие картины вставали перед его воображением. Александр, его сын, по высочайшему повелению сослан в деревню! Это марало и честь, это грозило и благополучию всех членов семьи и в первую очередь — его самого, безукоризненно чистого дворянина и верноподданного. Неисчислимые беды стали теперь у порога. Из просто прожившейся и кругом задолжавшей семьи, но, однако, еще не утратившей веры и в лучшие времена, они превращались теперь в семью заклейменных, отверженных. Бедный Лев! Горестный мальчик! Теперь нечего было и думать о его устроении по службе, все рушится, все исчезает! Бедная Ольга… Какие уж там женихи! Несчастная мать и убитый отец! Каких еще ждать последних известий новому Иову?
— Я полагаю… — продолжал изливаться почтительный гость. — Я так ценю ваше мнение… Я, собственно, даже не сомневаюсь, что вы одобрите это решение. — И тут он замолк.
— Что же тут одобрять или не одобрять? — рассеянно вымолвил Сергей Львович. — Я не смею судить веления свыше. Воля монарха священна, и неистовства надо смирять. — Мелкие капельки пота выступили на его впалых висках.
Гость поглядел на него с изумлением и почти что с испугом.
— Да ведь я не о том… Я… о себе; я о своем, простите за откровенность, решении. Как вы это одобрите? Да вы ни о чем разве не знали?
— Я принял его, как блудного сына, под отчую кровлю, — отвечал Сергей Львович, уже декламируя и в том находя какую-то точку опоры. — Я этот приезд его понял как глубокий порыв, как раскаяние. Я принял его. Я человек широкого взгляда, истинных чувств.
— Я высоко ценю ваше мнение, — поддакнул на всякий случай воспитанный гость.
Хозяин же хоть и глядел на него, но минуя его, и говорил сквозь него, как сквозь воздух.
— И что же? Я узнаю, как в древних трагедиях, от лица постороннего… Так на котурнах фигляр глубоко равнодушной рукою наносит удар в самую грудь.
Едва ль Сергей Львович в эту минуту сколько-нибудь сознавал, как глубоко неуместны были все эти выспренние его излияния. Рокотов даже несколько съежился. Он древних трагедий не знал, но не мог не почувствовать себя неудобно в неожиданной роли фигляра с проезжей дороги. Он не знал, что ему делать, как поступить. Наконец он поднялся и в замешательстве одернул фалдочки фрака. Конечно, и он не отказался б покушать… «Но бог с ним совсем — с обедом! Хорошо еще сына не встретил: говорят, что он с палкой не расстается…»
Отставной дипломат трусил определенно, но и был обозлен, оскорблен. Ему-то хотелось погарцевать, порисоваться своею душевною тонкостью — и вдруг этакий неожиданный оборот!
И он уже понемногу начал было пыхтеть, набираясь и воздуху и отваги, чтобы каким-нибудь изысканным, но и не лишенным язвительности оборотом восстановить благородство своей первоначальной позиции, как внезапно донесся до слуха его топот копыт. Он глянул в окно: два молодых наездника ловко соскочили с коней. У него подпрыгнуло сердце, и, пробормотав нечто невнятное, он бросился к выходу, чтобы не присутствовать при сцене между отцом и сыном и чтобы не подвергнуться гневу последнего за невольное свое разоблачение…
Он мечтал ускользнуть совсем незаметно: братья Пушкины заняты были еще лошадьми. Но Лев увидал его сразу и весело крикнул:
— Что? Уже пообедали? Иван Матвеевич, здравствуйте! — и отрекомендовал: — Мой брат Александр… Иван Матвеевич Рокотов!
У Александра в руках не было палки, но он энергично только что свистнул по воздуху коротким хлыстом, и, пока подходил, Рокотов мысленно поминал царя Давида и всю кротость его. Все ему вдруг середи белого дня стало казаться сплошь фантастическим и, значит, возможным. Пушкин к нему подходил не торопясь. Краски играли на лице его. Он был разгорячен быстрой ездой. И, конечно, был в настроении самом миролюбивом, даже веселом, но к незнакомому человеку, про которого только слыхал (правда, смешное), все ж приближался не улыбаясь, несколько сдержанно. Рокотов видел все это; но и эту игравшую силу, и самую сдержанность воспринимал он невольно как напряженность: изгнанник к нему не подходил, а подступал, как бы готовясь к удару, к прыжку. Не сводя с Пушкина глаз, смутно он ощущал, что за спиной еще было пространство, куда в случае надобности можно и отскочить.
— Я уже слышал о вас, — приветливо сказал Александр Сергеевич, пожимая его завлажневшую руку. — В Тригорском только и разговору, пожалуй, что о любезном соседе.
Рокотов сразу осел и размяк, как ребенок. Он тем уже был счастлив сейчас, что никакой непосредственной опасности не было, а тут еще эта любезность!
— Полноте, полноте, что вы? — запел он с величайшей медовостью в голосе, совсем не заметив насмешки. — А давно ли вы прибыли? А не ваша ли это коляска?
Пушкин взял его под руку и, подведя, стал показывать одесский свой экипаж. Перепуганный было гость расцветал. Его уже начинало томить желание оказать какую-нибудь приятность очаровательному молодому хозяину. Он хотел бы сказать: «Как я могу согласиться быть соглядатаем ваших поступков, когда я успел душевно вас полюбить… Я так дорожу вашим мнением…» — но тема была щекотлива, и как-то непроизвольно у него вырвалось нечто гораздо более существенное:
— А не продадите ли вы мне вашу коляску? Она, извините за откровенность, мне пала на сердце!
— Пушкин обрадовался. У него не было денег или очень мало их, что все равно.
— Охотно. Пожалуйста.
— А ваша цена?
— А вот я спрошу у Никиты, сколько он заплатил. Вы не обедали? Пойдемте обедать!
— Нет, нет! Я прошу извинения. Я очень спешу… К тому же у меня ревматизм… изволите слышать? — Онодельдок в самом деле и на дворе благоухал.
В эту минуту в окне показалась фигура отца. Он успел уже несколько прийти в себя после внезапного потрясения: хорошая порция первоклассной риторики всегда его успокаивала. И когда на дворе увидел он Александра, он только подумал: «Как ни в чем не бывало! Каков молодец!» Но, услышав, какой оборот принимает разговор о коляске, он весь насторожился и постепенно стал все сильнее тревожиться, как бы сын не продешевил.
— Подойди, Александр, — сказал он, не вытерпев.
Тот подошел, и, наклонясь из окна, Сергей Львович стал быстро и спешно шептать:
— К обеду его не зови. Мы уж простились. Обед опрокинули в кухне… Чад, смрад!
— Как жалко! А я как раз очень проголодался.
— Молчи. Я знаю, Никита мне говорил. Полторы тысячи. Так и скажи.
Коляска, конечно, стоила меньше, по Александр Сергеевич так и сказал: он поверил отцу.
Рокотов выслушал, болезненно сморщился — то ли от ревматизма, то ли от непомерной цены, — но закивал утвердительно и начал поспешно прощаться. Пушкин был рад нечаянной сделке с коляской. Был также доволен своею находчивостью и сам Сергей Львович, хоть и несколько жаль, что заготовленные речи пропали… У него уже было возникла целая сцена, как благородный отец клеймил нечестивого сына, но эта коляска спутала карты.
Разговор между ними все же произошел. Но он не развернулся в трагедию: сын никакого не совершал преступления, а не говорил, чтобы отца не тревожить, и только. В довершение всего и Надежда Осиповна, узнав о событии, хоть и очень была огорчена, но не разгневалась. Лишь на мгновение глаза ее остро сверкнули и выпрямилась лебединая шея.