Второй новичок в салоне Ирины Яковлевны был отец Борис Кусякин. Этот изо всех сил старался понравиться, тужился говорить басовитее, строже и неусыпно следил за выражением своего лица, про которое в семинарии говорили, что оно будто бы излишне откровенное.
Полковник пил, кажется, третью чашку чая без сахара и без варенья и с живым интересом разглядывал гостей, словно сам был здесь первый раз. Отец Борис рассказывал о впечатлениях, сложившихся после посещения дальних волостей, о баях, кои претендуют на власть, вскользь о Кенжебае Байсакалове, чуть подробнее о Калдыбае Бектасове. Миссионеру казалось, что его впечатления, впечатления свежего человека, лишенные предубеждений, будут особенно полезны старожилам, которые ко всему пригляделись. Отец Борис так и говорил:
— Как человек новый, с новым взглядом…
Однако хозяйка как-то незаметно и необидно для священника повернула беседу в другую сторону:
— Господа, Семен Семенович доставил несколько презабавных книг и журналов. Я полагаю, надо вспомнить зимний обычай и почитать вслух. Вы знаете, что нас всех, живущих и служащих на азиатских территориях России, кое-кто называет ташкентцами. Книга же, которую привез Семен Семенович, впрочем…
Ирина Яковлевна откинулась на спинку стула, поднесла книгу к глазам и начала:
— «Ташкентцы — имя собирательное. Те, которые думают, что это только люди, желающие воспользоваться прогонными деньгами в Ташкент, ошибаются самым грубым образом. „Ташкентец“ — это просветитель. Просветитель вообще, просветитель на всяком месте и во что бы то ни стало; и притом просветитель, свободный от наук, но не смущающийся этим, ибо наука, по мнению его, создана не для распространения, а для стеснения просвещения. Человек науки прежде всего требует азбуки, потом складов, четырех правил арифметики, таблички умножения и т. д. „Ташкентец“ во всем этом видит неуместную придирку и прямо говорит, что останавливаться на подобных мелочах — значит спотыкаться и напрасно тратить золотое время. Он создал особенный род просветительной деятельности — просвещения безазбучного, которое не обогащает просвещаемого знаниями, не дает ему более удобных общежительных форм, а только снабжает известным запахом…»
Один из ее гостей осторожно подсел ближе к хозяйке и через плечо смотрел в книгу. Единственный киргиз среди сегодняшних гостей — исполняющий должность инспектора киргизских школ Тургайской области Ибрагим Алтынсарин — пересел ближе к хозяйке, заглядывал в книгу. Местные жители звали его Ибраем, а начальник уезда, с которым Алтынсарин работал много лет, на русский манер переименовал в Ивана Алексеевича.
Чем дальше читала Ирина Яковлевна, тем более суровел Алтынсарин. Образ безазбучного просвещения и объект, к коему оно прилагалось, в представлении Алтынсарина обретал совсем не русские, а типично казахские черты. Как это горько сказано о простом человеке: будь он русский, казах или калмык «он стоит со всех сторон открытый, и любому охочему человеку нет никакой трудности приложить к нему какие угодно просветительные задачи». Как горько, как точно, как безнадежно! Кто этот писатель? Алтынсарин хотел прочитать имя на обложке, но там его не было.
— Мрачно, — сказал полковник, когда дочь его сделала передышку.
— Решительно согласен с вами, Яков Петрович, — сказал миссионер. — Я уже рассказывал нынче о двух баях, одном безнравственном и дерзком — Калдыбае Бектасове, который чужд христианству по натуре своей, хотя и грамотен. Я упоминал и о Кенжебае Байсакалове, который, напротив, склонен к христианству, и нравственный облик его чище.
Яковлев сказал:
— Вы, отец Борис, думаете: кто соглашается с вами, тот умен и благороден, кто возражает, тот глуп и подл. Поверьте, из этих двоих разбойников я предпочитаю Бектасова. Яйцеголовый — так, кажется, кличут Кенжебая? — лжив, угодлив и, получив власть, такую способен заварить кашу в Кайдаульской волости, что всему уезду ее не расхлебать. Пусть лучше волостным будет Бектасов. Доверьтесь тут моему чутью. Правильно я говорю, Иван Алексеевич?
Алтынсарин не спешил с ответом. Он сидел теперь за чайным столом у сверкающего самовара, украденного десятком гербовых медалей, смотрел на священника строго и спокойно.
— Правильно я говорю, Иван Алексеевич? — повторил свой вопрос начальник уезда.
— Да, — сказал Алтынсарин. — К сожалению, вы правы, Яков Петрович. Оба они плохи. Бектасов держится за старые обычаи, старую мораль и потому чуть лучше, чем Кенжебай, которому не нужны ни мораль, ни право, ни закон… Меня тревожит еще то, что мы с вами решаем вопрос, кому быть волостным, когда решать это должны не миссионеры, не чиновники, не вы, Яков Петрович, а только жители волости, только они.
— Полноте, Иван Алексеевич, — сказал Яковлев. — Не говорите зря, вы же знаете, какие это выборы, как они проводятся. Мы не должны пускать такое дело по воле волн. Справедливости надо помогать.
— Силой?
— А чем же еще? — полковник пожал плечами. — В чем же, дорогой мой Иван Алексеевич, нуждается справедливость, как не в силе?
Неожиданно в разговор вступил ротмистр Новожилкин. Он стоял с книгой в руках:
— До чего смел и беззастенчив! До чего нагл! «В рассказах Глинки (композитора) занесен следующий факт. Однажды покойный литератор Кукольник без приготовлений, „необыкновенно ясно и дельно“ изложил перед Глинкой историю Литвы, и когда последний, не подозревая за автором „Торквато Тассо“ столь разнообразных познаний, выразил свое удивление по этому поводу, то Кукольник отвечал: „Прикажут — завтра же буду акушером“.
Ответ этот драгоценен, ибо дает меру талантливости русского человека. Но он еще более драгоценен в том смысле, что раскрывает некоторую тайну, свидетельствующую, что упомянутая выше талантливость находится в теснейшей зависимости от „приказания“. Ежели мы не изобрели пороха, то это значит, что нам не было это приказано; ежели мы не опередили Европу на поприще общественного и политического устройства, то это означает, что и по сему предмету никаких распоряжений не последовало. Мы не виноваты. Прикажут и Россия завтра же покроется школами и университетами; прикажут — и просвещение вместо школ сосредоточится в полицейских управлениях».
Отец Борис имел твердую цель всем здесь понравиться и шел к этой цели напрямик.
— Совершенно верно, господин ротмистр. Я далек от мирских дел, но сатира должна быть доброй и не огульной.
— Прогресс любого народа начинается с образования, — сказала Ирина Яковлевна. — С азбучного образования. Сначала образование, затем — неминуемо — реформы! Папа, ты смотришь на меня осуждающе или вопрошающе? Хочешь еще чаю?
— Хочу. Вся беда нашей жизни — это женская неустроенность. Если бы все пары были счастливые, никаких революций, никаких войн, никаких Наполеонов не было бы. У великого и у ничтожного причина одна. Отец Борис рассказывает, что враждуют два киргизских бая. Ему невдомек, что тут шерше ля фам! Бектасов сманил жену у одного из младших родичей Байсакалова. Вы знаете и об этом, отец Борис?
— Знаю. Только Бектасов не сманил, а силой увел молодую жену у Бейшары-Кудайбергева.
— Любила — не увел бы! Я женщин знаю.
— Только православие спасет киргизов от дикости, — сказал Кусякин. — Я видел удивительно смышленых киргизят с удивительно добрыми, я бы сказал гуманными, наклонностями. Вот один мальчик, растущий без родного отца, попросил у меня конфеты, чтобы отдать их младшему братишке, прижитому матерью от второго мужа. Поступок этот…
— Остановитесь, отец Борис! Как можно сказать: «прижитому матерью от второго мужа»? Прижить можно только вне брака, — воскликнула Ирина Яковлевна.
Отец Борис покраснел. Для него все дети были «прижитыми», а уж в нехристианском браке и подавно.
— Вы правы, Ирина Яковлевна, я хотел этим выразить то, что брат сводный, а не родной. Мальчика зовут Амангельды. Другой мальчик по имени Абдулла взял у меня несколько леденцов и, хотя его пугали фанатики, все им не отдал, а отдал только одну штуку. Потом он сам рассказывал мне об этой маленькой хитрости… Кстати, это было в ауле Кенжебая, в те самые дни, когда туда приезжал этот бесчестный Бектасов.