Худое тело сотрясала рвота, вода фонтаном выбрасывалась из воронки, обрызгивая сонное лицо Жана Маэ, но воды он припас достаточно — целую бочку.

Глава 3

Приснилось, привиделось или было?..

Мышонок смотрел, присев на задние лапки. Серая шерстка дрожала, но грязный мокрый человек на полу дрожал еще сильнее. Человек был несчастен, потому что часто плакал, и добр, потому что иногда кормил мышонка крошками и позволял греться на теплой ладони.

— Ну, нагляделся на меня, Туссэн? Плохо мне, еще одна такая попойка у Дубового Носа — и моя бедная старушка лишится сына, а Франция — школяра Франсуа Вийона. Теперь-то я понимаю, зачем бешеные так боятся воды.

Мышонок беспокойно потер лапки, черные бусинки глаз смотрели печально. Цепляясь слабыми руками за камни, Франсуа пытался сесть, но каждое усилие обжигало пальцы, они были в крови, — должно быть, разбил о железную лестницу, когда его волокли из пыточной, или стражник наступил подкованным башмаком.

— Но я не виноват, дружок, мне не в чем признаваться де ля Дэору, ведь я этого проклятого Ферребу и в глаза не видел. И что им за охота засолить меня, ведь я не сало — кости и немного шкуры не толще твоей, а ведь когда-то было и мясцо, и даже знатные дамы не считали зазорным торговаться: почем фунт? Запомни, Туссэн: в мужчине больше всего ценят не филей или грудинку. Ты извини, что я так тихо говорю, но громче не могу. Я завидую тебе, малыш, хотя жилье ты выбрал не совсем удачно, мог бы снять каморку у Жака Кера или господина прево — там и сыр, и копченые колбасы, и крылышко пулярки, и фрукты в сахаре, я уж не говорю про вино.

Франсуа протянул руку, но мышонок юркнул в норку. Стеная, Вийон сел. И руки, и редкая бородка, и губы, и даже рваная рубаха были солеными; от одного вкуса соли к горлу подкатывала тошнота. Но вот в углу снова послышался шорох, блеснули глазки — крошечные, как льняное семя. Из норки вылез Туссэн; обычно он стремительно пробегал и замирал, а сейчас, прижав острую мордочку к полу, шатался словно пьяный. Добравшись до правой ноги человека, остановился. Франсуа нагнулся получше разглядеть мышонка и увидел огрызок корки, которую Туссэн с писком подталкивал лапками и мордочкой к протянутой ладони: это тебе, возьми!

— Спасибо, малыш, я никогда не забуду твоей доброты.

Он размочил корку в кружке, но даже мягкую не мог жевать — ныли десны, содранные воронкой, два передних зуба выпали на ладонь. Неужели малыш Туссэн единственный, в ком осталась жалость к Франсуа Вийону?

Долго сидел Франсуа, думая о несправедливости и милосердии, сменяющих друг друга словно день и ночь. И кто знает, чьей волей послано ему в горькую минуту утешение — святой Девы или святого Христофора, во имя которого его терзают палачи? Тот жонглер, со лба которого отерла пот рука Богородицы, — разве он не брат ему?

Так размышлял узник шестой камеры тюрьмы Шатле, пока сквозь дверь не донеслись звуки лютни. Франсуа прислушался и узнал тяжелую руку Этьена Гарнье, терзавшую струны, — сторож пытался играть модный танец «Па де Брабант». Музыка была невыносима, лютня то ныла, то визжала. Мало того, Гарнье еще и пел.

— Этьен, сынок, оставь лютню в покое.

Но разве за окованной дверью услышать шепот? Франсуа подполз и постучал кружкой.

— Что это вы стучите? Просто диву даюсь на вас, мэтр Вийон, — волокли вас сюда, как освежеванную свинью, а теперь вы уже буяните, и даже здесь нет от вас покоя. Мне-то казалось, в камере не слышно лютню.

— В том-то и беда, что лютни не слышно, зато твой пакостный голос выкручивает мне уши.

— Господин сержант Маэ играет еще хуже.

— Так он помощник палача, а не лютнист. Покажи, как ты держишь гриф? Ну, так и знал — как алебарду! Дай-ка я поучу тебя.

— Не велено вас выпускать из камеры.

— Тогда сам влезай сюда. Видишь, у тебя сполз лад. Ну-ка, перевяжи его потуже, на втором ладу все звуки фальшивые. Да не так! Ах, мои бедные пальцы, я даже узел завязать не могу. Узлы затягивай в разные стороны. Да пониже, тебе говорят! И «шантарель»[2] спущена. — Зажав колок указательным и безымянным пальцами, Франсуа ослабил его, поплевал на винт и, застонав от боли, туго натянул струну. Отер пот со лба, — В следующий раз натри колки чесноком, тогда струны не ослабнут. Ну, сынок, что тебе сыграть? Бранль, эстампье, туридон? Может, данс-ройяль,[3] который любит отплясывать наш государь? А лучше послушай-ка прелестную балладу, это тебе пойдет на пользу. Нет, еще не время… Хотя кто знает, когда я снова возьму в руки лютню? Может быть, в раю. Как ты думаешь, Этьен?

Распухшие пальцы перебирали струны, привычно прижимая к жилкам ладов.

— Думаю, дело ваше плохо, я вчера слышал, как Базанье сказал господину следователю: прокурор считает, мы и так слишком долго возимся с Вийоном.

— Ах, господин Жан де Байли считает, что долго?

— Ну, так сказал Базанье.

— А что еще ты слышал, сынок?

— Что следствие по вашему делу закончено.

— Хотел бы я знать, какой камзол на этой новости.

— Клянусь кровью господней, я больше ничего не слышал. — Гарнье перекрестился. — Вы обещали мне сыграть балладу.

— Да, балладу. Музыка готова, а слова еще не подобрал. Ну, ну, не хмурься, сынок, утром пойдешь домой, завалишься под бочок к женушке, а мне стыть на ледяном полу и ждать смерти. Честно тебе скажу, незавидная участь, но слово свое я сдержу, хотя бы мне пришлось запеть на эшафоте, только ты уж с лютней будь наготове и позаботься, чтоб ее хорошенько настроили, — там настраивать будет некогда.

— И что вы за человек, мэтр Вийон, никак в толк не возьму.

— Я бы и сам не прочь узнать, да только у кого?

На табурете было так тепло после сырого пола, что Вийон почувствовал, как гриф лютни мягко выскальзывает из пальцев, голова становится пушистой, как цыпленок.

— Мэтр Вийон, мэтр Вийон… Господи, да что же это такое?

Гарнье, взяв спящего Франсуа на руки, внес в камеру.

Глава 4

Снег на ветвях каштана стал синий. И звезда на черном небе горела ровным синим светом. На крепостной стене от башни к башне ходили часовые, кляня стужу, и сержантов, и тех, кто сейчас храпел в караульном помещении. Ветер гремел вывесками, замерзали в сугробах перепившие гуляки — утром их заберет похоронная команда и сложит штабелем в нишах церкви Невинно убиенных младенцев, и хорошо, если сторож, которому мать или сестра сунут денье, отыщет несчастного Жана или Пьера, чтобы предать земле, как и подобает христианину, а не то будет тот лежать, пока не истлеет одежда, не сгниет на костях мясо и сами кости не рассыплются под тяжестью новых мертвецов.

Париж спал. Все триста тысяч парижан. Одинаково храпели и те, кто днем разодет в беличью мантию с пушистым куньим воротником, и те, кто носит овчину. Ветер сдувал снег с розовой, серой и красной черепицы крутых крыш, гнал по горбатым улицам, мощенным громадными булыжниками, снежные вихри, скрипели цепи мостов, и сквозь стволы старых вязов и платанов розовела Сена, как прекрасная женщина, раскинувшая белые руки, — Париж был ее ложем.

Парижане спали — на широченных кроватях красного дерева под бархатными балдахинами на витых позолоченных столбах, на тюфяках, набитых сеном, на матрасах из шерсти и бумаги, а кто прямо на земляном полу; укрывшись перинами, набитыми ватой и пухом, суконными одеялами, отороченными лисьим, волчьим или заячьим мехом, а кто и просто плащом. Но все чесались во сне, жестоко искусанные насекомыми. Спали монахи, купцы, школяры, солдаты, продажные девки, кабатчики, мастеровые, мясники, поэты, скорняки, и в секретном отделении тюрьмы Шатле спали даже приговоренные к смерти.

Слышно было, как на площади стучали топорами плотники, сколачивая помост и виселицу. Десятник, еще днем набрав безработных с Гревской площади, поторапливал рабочих. В сторонке развели костер из щепы и отпиленных комлей, бегали поочередно греться и хлебнуть крепкого дрянного вина из бутылки. Работа была спешная, и десятник обещал каждому по три денье серебром. Кованые гвозди легко вгонялись в промерзлые доски, визжали пилы; бревна, даже не ошкуривая, обтесывали по туго натянутому шнуру — все равно стоять им недолго.

вернуться

2

«Шантарель» («певунья» — фр.) — первая струна лютни.

вернуться

3

Бранль, эстампье, туридон, данс-ройяль — названия танцев.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: