10 марта. Вечер

Кругом разговоры — «зачем вам ехать сейчас в Ленинград?..».

Слов нет, мой организм настойчиво требует юга, солнца, отдыха, — я никогда прежде не мог высидеть за работой в Ленинграде дольше, чем несколько зимних месяцев.

Да, это так хорошо: солнце, юг, покой, отдых, обстановка, не требующая непрестанного нервного напряжения, что об этом можно мечтать, я это вижу даже во сне. Но я гоню от себя эти мысли, как искушение дьявола. Ибо не вернуться в Ленинград значило бы продать свою душу.

Один из приятельствующих со мною писателей уверял меня: «Это — фетишизм, думать, что твой долг быть именно в Ленинграде. Будто ты не можешь быть полезен в другом месте?..» Но я тут же ловил себя на мысли: сей приятель высказался так потому, что сам в Ленинград возвращаться не собирается.

Голос совести говорит: «Поезжай в Ленинград и оставайся там до конца. Может случиться: погибнешь, может статься: на всю жизнь останешься полуживым, но поезжай туда и будь там!»

Вчера, вверх по улице Горького — по широкому чистому асфальту, освещенному празднично-ярким весенним солнцем, — шел батальон пехоты. Шли командиры в золотых погонах, одетые чисто и опрятно. Шли колонны красноармейцев, кто в погонах, кто еще без погон. Шли [в] ботинках с обмотками, в затрепанных, грязных шинелях, с узелками за спиной, без винтовок. Люди были усталыми, лица их были серыми. Весенняя таль уже расхлябила снег, подснежная вода выбивалась с асфальта. Многие красноармейцы шли в валенках… Я понимал: этот батальон был только что сформирован из состава разных частей, из людей, прибывших с фронта. Он был принят свежими командирами…

Фронт от Москвы проходит в ста тридцати километрах, но Москва уже так отвыкла от чувства близости к фронту, так отвыкла от всего прямо напоминающего ей о фронте, что прохожие останавливались и смотрели на эту нестройную, разномастную воинскую часть… Это шли защитники Москвы, шли люди, готовые умереть за Родину, знающие, что такое их долг.

13 марта

Сегодня я чувствую себя великолепно, хотя и ездил за город и должен был как будто устать… Только что вернулся домой из Перова. Угощали меня и водкой, и американскими консервами, и ветчиной, и густым сладким компотом. В той воинской части — у пограничников — выступали участники обороны Севастополя, Одессы, Сталинграда и Ленинграда. От Ленинграда выступал Герой Советского Союза снайпер Пчелинцев, ныне гвардии старший лейтенант, недавно ездивший вместе с Людмилой Павличенко в Америку. После него выступал я, читал очерк о встрече ленинградцев с волховчанами в день прорыва блокады — материал хорошо мне известный.

Аудитория, состоявшая сплошь из курсантов-снайперов, встретила меня весьма хорошо и слушала с огромным вниманием… Пчелинцев — молодой, худощавый, с вздернутым носом, с мягкими чертами лица — говорил о том, как зародилось в Ленинграде снайперское искусство. Говорил внятно, гладко, толково.

Рядом со мной, за столом президиума, сидела женщина-майор, начальник женской снайперской школы, — серьезная женщина, сражавшаяся долгое время на Ленинградском фронте. Мы нашли общих знакомых и, пока выступали другие, вспомнили много эпизодов Отечественной войны на том, одинаково нам знакомом, участке фронта.

14 марта

Зашел к моим родственникам — Лагорио. Я давно знаю их, в былые времена постоянно останавливался у них, наезжая в Москву. Старик, глава семьи, умерший несколько лет назад, — был превосходным инженером, суровым, принципиальным, честнейшим служакой, любившим Родину, судившим обо всем строго и прямо. В последние годы своей жизни он строил какие-то военно-оборонительные сооружения на важных участках наших границ. Его уважали, он пользовался большим авторитетом.

Старуха — Эмилия Августовна — жива до сих пор, ныне обретается где-то в эвакуации, кажется в Башкирии. Их дети — уже немолодые люди: Евгений Лагорио — ныне полковник интендантской службы — всю войну был на юге, с недавнего времени — опять в Москве, живет на казарменном положении.

Он — начальник топливного отдела Московского военного округа. Тамара Лагорио — врач-терапевт, ныне начальник отделения госпиталя. Муж Тамары Юрий, почти совсем глухой, — инженер-механик… Отношение у меня к ним родственное, и только. Ничто с ними не связывает меня…

Так вот, я зашел к ним. Приняли они меня как всегда — запросто, приветливо. Я разговаривал с Марусей — женою Евгения (которого не застал), — она варила суп в комнатушке, заставленной всяким домашним скарбом, на чугунной плитке-времянке. Говорить, собственно, было не о чем. Она тоже была в эвакуации где-то под Горьким. Недавно вернулась, живет «зайцем» — пока не прописана, муж хлопочет об ее прописке… Потом разговаривал с Тамарой, стиравшей белье в той своей квартире, ниже этажом, в которой из-за холода никто не жил зимою и которую сегодня, в воскресенье, она решила привести в порядок, чтоб в один из ближайших выходных дней вновь перебраться в нее. Мне трудно было разговаривать с Юрием, — по своей глухоте он мог слышать меня, только когда я кричал ему прямо в ухо, а сам он — тощий, измотанный, неряшливо одетый — наполнял комнату, отвечая мне, таким трубным гласом, что я решительно ничего не понимал… Я никогда прежде даже не интересовался толком, где он работает, какова в точности его специальность… Но вот он заговорил о фронте, о Сталинграде, о Харькове, о Ленинграде (о последнем он знает очень мало и приблизительно, как и многие москвичи вообще). Но во всем, что говорил он о фронте, я почувствовал огромную его заинтересованность войною, волнение за наши успехи и неудачи… «Вот сколько мы послали танков туда, неужели же опять сдадим Харьков?..» Оказалось, Юрий работает на одном из оборонных заводов, изготовляющих танки, работает много, не выходя из цеха порою по неделе и больше, всего себя отдавая этому напряженному труду. «Мои танки везде, на всех фронтах!» — с гордостью говорил он.

Мне незачем записывать здесь все, не имеющее отношения к моей мысли, а мысль моя о том, что я увидел перед собою горячо любящего Родину человека, отдающего ей себя целиком в труде. Юрий много раз стремился уехать на фронт, но ему поручили эту работу, и он отнесся к ней, как боец к боевому делу. Он рассказывал мне о пережитых им бомбежках; о том, как взрывными волнами его бросало о стену; о том, как недавно, испытывая танк, он был подмят и чуть не раздавлен им, когда подкладывал под съехавшую в канаву гусеницу бревна.

Делал он это вдвоем с другим инженером, и тот был придавлен так, что через несколько дней умер, а сам Юрий до сих пор ощущает боль в голове и груди. И еще рассказывал Юрий о том, как дежурил он на объектах ПВО и как участвовал в ловле диверсантов-парашютистов (он с подлинной жгучей ненавистью описывал мне их, пойманных)… И глаза его светились любовью, когда он рассказывал мне о рабочих с наших заводов-гигантов — тех ленинградцах, кои были эвакуированы из Ленинграда и работают сейчас на его заводе.

Передо мной был не равнодушный, лишь о себе думающий человек, а страстный, благородный энтузиаст, отдающий себя целиком любимому делу, видящий смысл своего существования только в энергичной помощи фронту и пренебрегающий всем, что касается лично его…

Я ушел от Лагорио в хорошем, повышенном настроении, потому что думал о том, какое великое множество таких беззаветных тружеников на нашей Руси, и о том, что благодаря им придет к нам Победа.

…Был на выставке трофеев Отечественной войны. Все там в общем хорошо мне знакомо, не раз виденное, а все же интересно… Вчера ездил смотреть новую станцию метро. Мозаичные панно там особенные: их делали ленинградские художники во время блокады, и мозаика доставлялась сюда на самолетах. Жаль, что об этом на станции нигде не сказано!

17 марта

Позавчера мы сдали так недавно отбитый нами у немцев Харьков. А ведь уже казалось, что прекрасное наше наступление передвинет линию фронта к Днепру. Сейчас фронт откатился к Северному Донцу, и мы сдали Харьков. Мне сказали сегодня, что мы сдали и Курск. Я еще не знаю, верно ли это…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: