В канцелярию III отделения и полицейские части летит новый запрос от Палена: сколько именно и какого вида оружия отобрали у тех, кого успели схватить?
Скоро выясняется: револьверов отобрано два, причем один из них обнаружен уже после демонстрации у молодого человека из прохожих, смахивавшего, по предположению, на демонстранта.
— Как? Два револьвера? Майн гот!
Теперь уже и Пален видел: тут уж спасительной поркой не обойдешься. Эти «девки и мошенники» за оружие берутся! Худо дело!
Наконец явился долгожданный Анатолий Федорович Копи, мужчина лет тридцати пяти, с уже седеющими висками и вдумчивым осмотрительным взглядом умудренного жизнью человека. Имя его впоследствии прогремит, он станет известным юристом и литератором и много лет спустя напишет в своих воспоминаниях, как решалось дело в кабинете у Палена.
Трудное положение бывает и у вельмож, и в воспоминаниях Кони говорит об их растерянности:
«Пален после обычных «охов» и «ахов», то заявляя, что надо зачем-то ехать тотчас же к государю, то снова интересуясь подробностями, спросил наконец Фриша и меня, как мы думаем, что следует предпринять, — рассказывает Кони. — Министр был в нерешительности и подавлен непривычностью происшедшего события».
Кони уже знал о случившемся и предвидел недоброе. Первым надлежало ответить на вопрос графа не Кони, а Фришу, и все выжидающе уставились в зажелтевшие от старости глаза товарища министра.
Вот какой совет, по рассказу Кони, подал господин Фриш, человек, о котором говорили, что в правоведении он собаку съел.
«— Что делать? — сказал Фриш, и, медленно оглядев всех своим холодным, стальным взглядом, он приподнял обе руки, сжал на них указательные и большие пальцы и, быстрым движением отдернув одну от другой книзу, как будто вытягивал шнурок, сделал выразительный щелчок языком…»
Это означало: повесить.
Это вместе с тем означало, что его превосходительство Фриш, хотя и милейший человек и добряк, твердо остается ретивейшим слугой государя и стоит за применение даже крайних мер к тем, кто покушается на самодержавный строй и престол.
У Кони посерело лицо. Выходец из разночинцев (его отец был театральным издателем, мать — актрисой), он считался выскочкой в глазах родовитой санкт-петербургской знати. Тем опаснее было для него выступать против жестоких расправ с поборниками обновления русской жизни; он и так слыл «либеральствующим» интеллигентом. Но тут Кони не утерпел.
— Повесить их? — переспросил он у Фриша. — Да вы шутите?
«Не отвечая мне, — вспоминает Кони, — Фриш наклонил голову по направлению к Палену и сказал: «Это единственное средство».
«Негодяй», — подумал Кони. Дальше, по его свидетельству, произошло вот что:
«Пален взглянул на меня вопросительно, и я сказал, что… то, что произошло на Казанской площади, представляется нарушением порядка на улице, по которому следует предоставить полиции произвести обыкновенное расследование. Если обнаружатся признаки политического преступления, то никогда не поздно передать дело жандармам».
Ни с того ни с сего Фукс вставил:
— Вот что значит: оторвался мужик от земли! Пока не появились эти интернационалы с их манифестами, мужичок наш работал у земли и всех кормил. Теперь добра не жди. Раз мужичок от земли оторвался и в пролетариатство пошел, худо дело, господа, худо!
Ах, как Палену хотелось бы согласиться с Кони и не слышать слов Фукса! У Кони ясный ум, это все признают, его осторожность уместна и утешительна, но как обойти все то, что сказал этот противный «Фуксенок».
— На землю надо вернуть мужика, — промолвил Трепов вдруг охрипшим голосом и не без упрека во взгляде повернул голову в сторону мальчишески стройной фигуры государя на стене и крякнул.
Кони сидел молча. Умнее и тактичнее было придержать язык за зубами. Он мог бы с усмешкой сказать Трепову: даже такому всесильному полицейскому вельможе, какой вы есть, не повернуть колесо истории вспять. А Фришу можно было бы сказать: своим советом вы лишний раз доказали правоту тех, кто вышел сегодня на Казанскую площадь протестовать против произвола и жестокости царских опричников вроде вас.
Нет, слов этих Кони вслух не произнес. Он часто подавлял в себе рвущиеся из горла слова. Но в одном себе не отказывал — в праве на безгласные размышления. И вот он с горечью подумал: именитые люди, те самые, которые призваны стоять на страже законности, в действительности приносят свои знания и опыт на службу невежеству и бесправию, насилию и дикости. И к великому несчастью для России, ею правит множество подобных им «мужей»; и не откажешь им в образованности, уме, широких познаниях, и в обществе они считаются вполне добропорядочными, уважаемыми людьми, а как дойдет до дела, они рабы, слуги престола.
После Фриша и Кони в разговор вступил Фукс, за ним Поскочин. Оба схитрили и высказались неопределенно: отчасти в поддержку неистового Фриша, отчасти и в пользу точки зрения Кони. Главным для обоих прокуроров было желание не разойтись с мнением государя, а что его величество скажет, один бог ведает. Пален скоро поедет в Зимний дворец, тогда и узнается, как судить схваченных у Казанского собора. Обвинителем на процессе будет Поскочин, ежели прикажут, а Фукс, как его начальник и главный прокурор, готов ему это приказать, если по воле царя будет устроен суд.
Пален уже в нетерпении поглядывал на часы, когда секретарь подал ему на стол выписку из доноса еще одного агента полиции: будто бы во время демонстрации, когда над площадью взвился алый флаг, кто-то в толпе сказал: «А хорошо, что рабочий мальчик сделал это. За ним — будущее».
Тут Пален вконец расстроился и снова произнес неразборчиво бранное слово по-немецки. И даже руками всплеснул, теряя привычную светскую сдержанность:
— Великая Россия! Уже мальчишки какие-то начинают потрясать твои основы. Ужасно!
Так, ни на что не решившись, Пален закрыл совещание.
Но в тот же день под вечер стало известно: граф был у государя в Зимнем дворце и дело о происшедшем у Казанского собора решено передать в руки жандармского корпуса; при этом государь император высочайше повелеть соизволил, чтобы суд над схваченными демонстрантами был скорым и производился без всяких проволочек особым «присутствием» Сената.
В том же декабре, спустя дней десять после демонстрации у собора, последовало новое высочайшее повеление государя: судить схваченных на площади без предварительного следствия; а еще недели через три, в начале января уже наступившего нового года, Яше Потапову и другим оказавшимся в тюремных застенках демонстрантам был вручен обвинительный акт. Яша читал его целый день и до конца так и не смог одолеть. Всего обвиняемых по делу было двадцать один: семнадцать мужчин и четыре девушки. Фамилию Юлии Яша не знал и обрадовался, не найдя ее имени среди женских имен арестованных.
Потом Яша узнает: многостраничную прокурорскую писанину сперва показывали государю, и тот за один раз тоже не дочитал все до конца, но обратил особенное внимание на то место, где говорилось о «поступке» обвиняемого юнца Потапова. Передавали: государь поинтересовался даже и тем, сколько лет этому юнцу и откуда он родом. После чего император с простодушным огорчением сказал:
— Весьма грустно: млад, а духом уже столь дерзостен. Кто его родители?
— Ваше величество, они простые крестьяне, — сказали царю.
— Тогда почему же в сем акте указано: рабочий? Надобно так и писать: крестьянин. И рабочих людей с вольнодумствующей публикой не связывать. А он не кается? — спросил еще государь.
— К сожалению, нет, ваше величество. Дерзко упрямствует. Никого не называет, кто его подбил и откуда флаг взялся.
— Весьма печально, господа. Следовало бы его обязательно подвигнуть на покаяние и чтоб главных зачинщиков назвал.
Позднее Яша узнает: государь император столь близко занимался его судебным делом, что даже самолично определил и меру наказания для него.