Здесь Петропалыч поставил «кармакан» — старомодную шашковую сеть с крючьями на подводцах. «Кармакан» стоит недорого и хорош тем, что не требует наживки: красная жрет и так.
Елисей греб спокойно и размеренно. Когда подплыли к буйкам, увидели, что под ними вертелся темный силуэт. На миг Елисею показалось, будто это сирена.
— Ундина... — прошептал в нем голос восьмилетнего Леськи. Но уже минуту спустя он услышал деда:
— Белуга... Пудов на семь потянет.
Она кружилась с медлительной и могучей грацией. Хребтина ее в темной воде казалась черной, но когда подтянули рыбу к шаланде и приподняли ее голову над водой, почудилось, будто вытащили луну.
Леська залюбовался. Нет ничего изящней красной рыбы. Белуга, севрюга, стерлядь, осетр... Весь их корпус вылит из рафинированного металла, хвост выполнен резцом, морда точно кована самим Челлини и напоминает изысканной работы кубок, перевернутый кверху дном... Поставьте рядом с белугой корову, а рядом с осетром бобра — и вы поймете все восхищенье Леськи.
Елисей держал белужью морду на весу, а дед бил рыбу по темени обухом, покуда она не оглохла. Тогда, протащив тонкий канат сквозь щеглу и привязав его мертвым узлом к кольцу на корме, дед и Леська взяли рыбищу на буксир, как подводную лодку.
Дед был счастлив: семь пудов — не шутка. Правда, попадаются белуги и в двадцать, но он бы такую не осилил. А семь... Семь — это новое пальто для Леськи, потому что шинель он носит с четвертого класса и из нее уже лезет вата: семь — это оренбургский платок бабушке, тот самый, что весь проходит сквозь кольцо, как струйка воды; это, наконец, резиновые сапоги для деда. А может быть, и еще что-нибудь останется. Вот что такое семь пудов!
Вскоре город, который издали угадывался только своими огнями, стал выделяться и силуэтами. Вон собор, вон мечеть «Джума Джами», вон театр, вот отель «Дюльбер», вилла Булатова. Но что это? На том месте, где находился их домик, стояло пламя. В темноте дым был невидим, а огонь не бился, не прыгал, а торчал ровно и толсто, как из самовара.
— Леська! Горим?
— Горим!
— Навались!
— Белуга тянет, — задыхаясь от быстрой гребли, сказал Леська. — Обруби веревку.
— Это чтобы белуга ушла? Ну не-ет...
— Обруби, дедушка. Мы тогда пойдем скорее. Может быть, успеем потушить.
— Отпустить белугу?
— Да, да!
— Пусть все пропадет пропадом, а белугу не упущу! торжественно и яростно провозгласил Петропалыч.
— Да ведь горит хата!
— Уйдет белуга и подохнет. Ни себе, ни людям.
Леська понял, что старика не переспоришь, и замолчал.
Когда лодка врезалась в песок и рыбаки спрыгнули на берег, все было кончено. На пепелище сидели только бабушка и кошка.
— Мать, не горюй! — угрюмо сказал дед. — Мы не богачи, потеряли не ахти что. Давай устраиваться в сарае.
Бабушка поднялась и молча принялась работать, стараясь всхлипывать как можно тише, чтобы не услышал тугоухий дед. А дед опять сел в шаланду, повез белугу к булатовской купальне и привязал рыбину к самой дальней свае.
Бабушка и Леська собирали уцелевшее добро, которое бабка успела вытащить прямо из пламени: матрас, одеяло, три подушки, два стула.
В ту ночь спали втроем поперек матраса, укрывались единственным одеялом, тоже поперек, зато подушек хватило на всех. Сарай зиял щелями.
Утром Леська пошел к пепелищу. Были у него книги. Не очень много, но любимые: учебник психологии, «История философии» Челпанова, «Принципы философии» Декарта, «Так говорил Заратустра» Ницше. Владыки умов современной молодежи. Вот они, эти книги! Спекшиеся, серебристо-серые, но сохранившие свои очертания, лежали они одна на другой. Видно было даже, как переплет отделяется от корпуса. Но едва только Елисей коснулся их рукой, они распались прахом.
Потом пришла бабушка. Она принялась шарить лучинкой в золе, не уцелело ли что-нибудь.
Дед взял нож и направился к белуге. Только рыбаки, охотники и поэты могут понять радость от улова этакого зверя. Дело тут не только в деньгах — дело в удаче! А удача — это как сама судьба. Невезучему нет жизни — против него все боги леса и воды. Пусть все на свете пропадет, а эта радость останется: «Однажды я поймал белугу в семь пудов». Белуга, огромная, прекрасная, лежала голубовато-алым брюхом вверх, распластав могучие плавники. Но тело ее стало бледнее и тусклей. Уснула. Больше от страха, чем от боли. Белуга — рыба трусливая, нежная. Вот до зари и не дожила.
Дед вздохнул и укоризненно поглядел на морскую ширь. Море лежало у его ног, но глядело на него хитрющими синими глазами.
— Что? — шептало оно рыбаку. — Белужинки захотел? Семи пудиков? Не меньше? Так вот же тебе: бери белугу в обмен на пожар.
— А тебе что пользы? Ведь издохла бы. Только вонять будет.
— Не твое собачье дело! — отвечало море, вскипев пеной от раздражения. — Будь счастлив, что твой Андрон все еще на плаву.
Андрон, сын Петропалыча, сейчас плавал шкипером по Крымско-Кавказскому побережью на шокаревской шхуне «Владимир Святой», которую в Евпатории прозвали «Святой Володя» в честь Володи Шокарева. Петропалыч всегда очень пугался, когда море напоминало ему об Андроне, ибо оно, море это, стало могилой старшего его сына, Александра, Леськиного отца.
Бабушка ходила теперь на пепелище, как Робинзон Крузо ходил к морю в надежде на то, что море выбросит ему что-нибудь со своего барского стола. И пепел то и дело одаривал бабушку чем-нибудь оставшимся от крушения. Каждая вещь теперь становилась драгоценностью. Бабушка нашла, например, шкатулку с изображением русалки. Находка не ахти какая, но все-таки вещь. Иголки и нитки всегда пригодятся.
Между тем Леська по приказу деда сбегал в город и привез цыгана с мажарой и шестами. Белугу вытащили на берег.
Дед подошел к ней, перекатил ее вместе с Леськой на спину, затем вспорол ножом брюхо и, страшно напрягшись, вырвал огромный ястык, полный черной икры.
— Купишь в аптеке буру, — бросил он внуку.
Цыган приладил к телеге два длинных шеста в виде лестницы без ступенек, и по ним дед, цыган и Леська стали кантовать рыбину, подпирая кольями ее знаменитые семь пудов. Дед остался с белугой, а Леська пошел в гимназию. Уходя, он оглянулся на деда. О хате тот уже позабыл. Он стоял около своего счастья не только довольный, но даже гордый.
Но Леська никакого счастья в своем глубоком горе не чувствовал. Хату было, конечно, жаль, но как ее оплакивать, если впереди расплата за Севастополь... Захотят ли друзья разговаривать с ним?
Оказалось, однако, что его сгоревшая хата сняла всякую обиду. Все уже знали о несчастье Бредихиных и горячо его обсуждали.
— Дом не мог загореться сам! — заявил Саша Листиков. — Его подожгли. Так и папа говорит.
— Домик был застрахован? — спросил Артур.
— Нет, конечно.
— Тогда нужно всем нам пойти к Сеид-бею и потребовать, чтобы он восстановил хату. Иначе в суд!
— Что ты! Он повесится, а не заплатит, — уныло протянул Леська. — Мы ведь им как сучок в глазу со своей хатой.
— А суд? — сказал иронически Гринбах. — Что предводителю суд? Мировой пьет с ним в «Дюльбере» каждую неделю.
Начался урок. Все уселись за свои парты.
В сущности, это была самая обыкновенная гимназия. Необыкновенной делало ее только одно: море. Оно подымалось до средины окон.
Вошел директор. Все встали. Не приглашая сесть, он сделал перекличку. Оказалось, что нет Шокарева.
— Но ведь он только что здесь присутствовал. Я видел его из окна своего кабинета.
— Он действительно был, вы совершенно правы, но вдруг почувствовал себя плохо! — сказал языкатый Уля Канаки.
— Ну! Неужели плохо? Надо будет позвонить Ивану Семеновичу.
— Да, да, — сказал Канаки развязно. — Обязательно надо!
Директор поглядел на него неодобрительно, поковырял карандашом в ухе и ничего не сказал. Продолжив перекличку и по-прежнему не приглашая гимназистов сесть, он вдруг зычно воззвал: