Музыканты сложили свое медное и деревянное оружие. Публика ринулась к буфету. Пошли в буфет и приятели Бредихина. Как всегда в таких случаях, он постарался от них отделаться, потому что, как всегда, у него не было денег, а платить за себя он не позволял. «Мое серебро — это рыбешка, — думал он, надевая в гардеробе шинель. — В конце концов, я ведь не нищий». Но настроение у него все же упало. Трудно в восемнадцать лет, водясь с миллионерами и просто с зажиточными ребятами, не иметь за душой ни зеленого гроша.
— Не огорчайтесь, Бредихин!
Преподаватель фехтования поручик Анджеевский взял его под локоть и, выходя с ним из вестибюля на улицу, говорил:
— Неудача на эстраде — отнюдь не жизненная неудача. Хочу сообщить вам приятную весть: сегодня на педагогическом совете решено, что командовать гичкой на состязании в Севастополе будете вы.
— Как я?! А Гринбах?
— Но ведь он еврей...
4
Пять гимназистов сидели в турецкой бузне и пили мутный напиток из перебродившего пшена. Полутемная и до сырости прохладная каморка была увешана яркими плакатами, изображавшими эпизоды греко-турецкой войны.
Саша Листиков, лихо выпив стакан старой бузы, вообразил себя пьяным и по этой причине громко декламировал:
— Обратите внимание! — обиженно прервал его Канаки. — На всех плакатах убиты одни греки.
— Мне рассказывали, — лениво начал Шокарев, — что в музее Стокгольма Полтавская битва представлена как победа Швеции...
— И вообще! — запальчиво вступил Леська, точно ведя с кем-то застарелый спор. — И вообще! Все правительства врут как могут. Вот, например, нам преподают, будто наши предки сами пошли к скандинавским пиратам просить, чтобы те ими правили: предки, видите ли, не могли между собой договориться.
— Но ведь об этом сказано в летописи.
— Никогда не поверю!
— Что значит — «не поверю»? Летопись говорит: «Страна наша велика и обильна, а порядка в ней нет. Идите княжити...»
— Да-да. «...и володети нами». Знаю! Особенно нравится мне это «володети». Все народы жаждут воли, свободы, а наш хуже всех, что ли?
— Но ведь летопись!
— А кто ее писал? Дьячок какой-нибудь по указке князя. Исправляли историю как хотели. А мы зубрим!
— Что же было на самом деле?
— По-моему, на самом деле норманны покорили Русь, как покорили Англию. Победили и стали «володети». Все ясно и просто. Но впоследствии князья наши посчитали сие обидным и пошли на то, чтобы объявить своих прадедов дураками, но не покоренными. Какая гордость: непокоренные дураки!
Все рассмеялись.
— Парень дело говорит! — прозвучал голос из-за соседнего столика. Там сидели красивый, ладный матрос Виктор Груббе и нескладный, белобрысый Немич, ученик ремесленного училища.
— Я сказал, что парень говорит дело, — продолжал Виктор с митинговой хваткой, хотя не имел ни малейшего понятия о варягах. — Завралось правительство — спасу нет! А народу как? Я спрашиваю: как народу?
Гимназисты переглянулись. Видакас щелкнул пальцем по воротнику: выпил, дескать.
— Не вмешивайтесь в наш разговор! — высокомерно отрезал Канаки. — С вами никто не общается.
— А мы и не встреваем. Подумаешь!
Груббе метнул в Канаки горячий взгляд и стал наливать из бутылки в стакан. Бузы в бутылке уже не было, шло оттуда только сердитое шипение.
— Виктор, ты прав! — громко сказал Бредихин. — Народу нужна правда. Только правда. Правда во всем. В истории, в политике, в искусстве.
— А тебе не стыдно, Елисей, сидеть в такой компании? — спросил Виктор.
— Почему же стыдно? Это мои товарищи.
— Какие они тебе товарищи? Вот придут скоро настоящие товарищи, сразу увидишь, кто такие эти!
— Вы, наверное, большевик? — грозно спросил Саша — Двадцать Тысяч.
— Тебя не спросился.
Повернувшись всем телом к Немичу, Виктор снова заговорил с митинговой интонацией:
— На Севере происходит мировая история. Керенский трещит по всем швам. Корнилов наступает — вроде он за народ, а на деле хочет восстановить Николашку. Ленинцы призывают рабочий класс! А тут, в Евпатории, никто ни черта не чует. Курултай завели, крымское правительство, и считают, понимаешь, что тут у нас пуп земли. Но ничего, не дрейфь. Доберемся и до них.
Он резко встал, с шумом отодвинул стул и, бросив на прилавок керенку, пошел к двери. Бросок был таким шикарным, что керенка должна была бы зазвенеть, если б не была бумажкой. Сенька Немич подхватил свой кузнечный молот, с которым никогда не расставался, нехотя побрел за Виктором. Он не допил своего стакана.
Шокарев. Послушайте, Виктор! (Так, кажется, вас зовут?)
Г р у б б е. Ну, слушаю.
Шокарев. Вы, я вижу, человек идейный. Разумеется, большевик... А что, если дать вам миллион? Вы остались бы в лагере революции?
Груббе (усмехаясь). А вы дайте, тогда посмотрим.
Он вышел на улицу, за ним Сенька. Дверь была с окном, и Сенька, захлопнув ее, погрозил гимназистам споим кузнечным молотом:
— Пеламиды!
Юноши, подавленные этой сценой, от которой вдруг повеяло дыханием эпохальных событий, некоторое время сидели молча.
— Странный напиток — буза! — сказал Саша, чтобы что-нибудь сказать. — Первые два глотка пьешь как будто ничего, а вся вкуснота начинается с третьего.
— Так ты бы сразу с третьего и пил, — посоветовал Артур.
— Я хочу поговорить о Самсоне Гринбахе, — сказал Шокарев. — Конечно, Леська — прекрасный моряк и вполне справится. Но Леська — моряк по опыту, да и просто потому, что он сын рыбака и внук рыбака. А Симка — мореход по вдохновению! Леська мечтает быть юристом, а этот хочет стать капитаном дальнего плавания.
— В капитаны евреев не пустят.
— Ну что же, он крестится. Можешь быть спокоен. Он убежденный атеист, и ему все равно, что там в паспорте написано.
— Почему нужно креститься? После революции все нации равны перед законом.
— А ты веришь в то, что так и останется? Вот уже Корнилов наступает на Петроград. Реставрация неминуема.
— Постойте, мальчики. Я ведь говорил о Гринбахе.
— Ну и мы о нем.
— Вернемся все-таки к теме. В конце концов дело не в том, кто из них лучше — Бредихин или Гринбах. По заменить Самсона Леськой только потому, что Самсон — еврей, это такое безобразие!
— Верно, Володя, — сказал Бредихин. — И получается, что Груббе прав: в Петрограде творится великое, а здесь, в Евпатории, все идет по старинке, точно мы живем за границей. Да вот хоть возьмите наш седьмой класс: портрет Николая до сих пор висит.
— Ну это уже история! — возразил Саша — Двадцать Тысяч.
— Неправда! — взволнованно вскричал Бредихин.— Сегодня, когда царизм только-только свергнут, это — политика, именно политика!
— Но что же нам делать с Гринбахом?
— Здесь нужен революционный акт, — сказал Бредихин.— Надо всем нам собраться и пойти к директору с протестом.
— На меня не рассчитывайте! — сказал Саша. — Я не пойду.
— Вот тебе раз! Почему?
— А как вы докажете, что Гринбаха отстранили именно потому, что он еврей?
— Мне сказал об этом поручик Анджеевский.
— А он откажется. Что тогда?
— Сашка прав.
— То-то и оно. Ваша революция превратится в самый простой гимназический бунт, и кое-кто может вылететь с «волчьим билетом».
— Как?! В наши дни?
— А почему бы и нет?
Буза была выпита, деньги уплачены. Юноши вышли на улицу и двинулись по Приморскому бульвару. По дороге встретился грек Хамбика со своими вареными креветками. Как не купить?
— Авелла, Хамбика!
— Авелла.
Хамбика, несомненно, самый красивый юноша в Евпатории. Но на нем были такие вопиющие лохмотья, что он казался скорее раздетым, чем одетым. Тряпье свисало с него, точно осенние серо-коричневые листья. Сквозь них светились плечо, грудь, кусок бедра, голые колени. Подуй крепкий ветер — листья умчатся, и останется бронзовая статуя, место которой на пьедестале. Однако об этом никто не догадывался.