— Вот как оно дело-то оборачивается, милостивый государь Николай Михайлович, — говорил Венецианов уже вслух, глядя на своих «Жнецов». А потом вдруг засуетился, побежал в дальний угол мастерской и притащил оттуда «Утро помещицы», свою ранее написанную картину, и поставил ее рядом со «Жнецами».
Глаза Алексея Гавриловича хитро и победоносно прищурились, и он продолжал спор, как будто историограф его императорского величества Николай Михайлович Карамзин не умер пять лет назад, а присутствует здесь, в его скромной деревенской мастерской.
— Взгляните, милостивый государь мой, на этих двух крестьянок и на их госпожу, отдающую им приказания. Обратите внимание на природную величавость их движений и осанки. Не кажется ли вам, почтеннейший Николай Михайлович, что госпожа лишена тех достоинств и приятностей, которыми наделены поселянки?
Венецианову казалось, что его невидимый собеседник ошеломлен, и он, довольный, продолжал:
— Иные художники, в академическом корыте выкормленные, так нарисуют добродетельных российских поселян, что только диву даешься — не русские сии лица и фигуры, а греческие… А надобно знать, что произведения греков и великих художников Рафаэля, Микеланжела, Пуссена и прочих доказывают, что путь их к достижению совершенств была одна натура… Ничто так не опасно, как поправка натуры; тот, кто начал исправлять натуру, никогда не достигнет высшей степени художества…
Эти воспоминания отчетливо и ярко проносятся в голове Венецианова, когда, поддерживаемый Захаркой, он выходит на дорогу по направлению к дому.
Тут он вступает в мир привычный и дорогой его сердцу. В этом мире нет ничего такого, что отвлекало бы его от любимого искусства. Вот идут навстречу по дороге мужики и бабы, радостно его приветствующие. Для него крестьяне не просто его люди, его дворовые, а неотъемлемая часть художнической жизни. Вот приближаются, еще издали ласково кланяясь, Прасковья Ильинична Назарова с дочерью Капитолиной. Венецианов сразу после покупки имения взял их в дворню из Сливнева. Капитолина, или как все ее зовут — Капитошка, была приставлена им к младшей дочери Филисате и с тех пор находится неотлучно при своей барышне, следует за ней и тогда, когда Венециановы всей семьей выезжают в Петербург.
Алексей Гаврилович уже в ту пору пленился строгим, чистым, истинно русским обликом Капитошки и с нее первой начал свою галерею русских крестьянок.
А несколько позднее он написал ее мать — «Параню со Сливнева».
Венецианов гордится, что натурщики его не посторонние люди, позирующие в мастерской, а крестьяне, которых он наблюдает каждодневно. А еще больше гордится тем, что на картинах своих сохраняет не только их натуральный облик, но и имена, не допускает, чтобы на выставках в Петербурге они были безымянными поселянами и поселянками.
Алексей Гаврилович хорошо знает, как превосходительные и высокородные, воспитанные академией художники морщатся, негодуют не только на избранные им модели, но и высказываются против этих раздражающих господский слух простонародных, мужицких имен.
Невыразимо горько было Венецианову, что даже его доброжелатель Василий Иванович Григорович, издатель «Журнала изящных искусств», напечатал про него такое: «Кисть, освещение, краски — все пленяет. Одна только модель, если смею сказать, не пленительна. Мне кажется, художник, во всяком случае, должен избрать лучшее. Можно все написать превосходно, но лучше превосходно писать то, что прекрасно, особенно, если выбор предмета зависит от художника».
Но Венецианов не отступает. И как бы его друзья ни упрекали, а враги ни травили за его склонность к «малым сим», он не свернет с избранной дороги, хотя, — ох, как она терниста! — и будет следовать натуре…
Мысли Алексея Гавриловича, идущего с Захаркой по направлению к усадьбе, прерываются оттого, что он видит вдали мелькнувшую фигуру Марии Богдановой, жены кучера Григория.
Она — Машенька — послужила ему моделью для образа богоматери.
Ох, сколько было хлопот из-за этой иконы! Когда ее повесили в Дубровской церкви, крестьянки вначале не хотели молиться на нее, так как на ней изображена вовсе не богородица, а кучерова жена. И как ни упрашивал священник отец Василий Алексея Гавриловича изменить натуру, тот не согласился. Крестьянки, однако, со временем привыкли и стали класть истовые поклоны перед этой иконой, как и перед другими.
Так растревоженный и одновременно одобренный мыслями о своем пути в искусстве Венецианов подходит к дому.
Во дворе его дожидаются мужики. По Сафонкову уже разнеслась весть о том, что барин Алексей Гаврилович в первый раз после смерти барыни Марфы Афанасьевны вышел из дома на прогулку.
Крестьяне обрадовались этому доброму признаку — значит, отлегло от сердца, раз барин отправился на Ворожбу с альбомом, и, не сговариваясь, повалили на господский двор. У каждого за то время, пока Алексей Гаврилович был сам не свой, накопилось немало нужд. Услышав добрую весть, они и явились к нему со своими заботами. Одному нужен лес для ремонта избы, у другого лошадь пала, у третьего раздор в семье. У каждого своя беда, и они, как всегда, шли к Алексею Гавриловичу, зная, что он поможет и по справедливости рассудит.
Венецианов выслушивает людей, тут же принимает решения, а сам глядит на окружающих его крестьян и думает свое. Вот эти самые мужики, их жены и дочери служили ему натурщиками для известной картины «Гумно». Он до сих пор с удовольствием вспоминает 1824 год, когда «Гумно» и некоторые другие его произведения были выставлены в Академии художеств. Какие толки поднялись тогда вокруг его картин из домашней сельской жизни!
«Гумно» было принято очень хорошо, только высокородные и превосходительные из академии злобой дышали и против него, и против его творения. Спасибо, журналы не испугались их истошного воя и вступились за него. В «Отечественных записках» даже такое было напечатано: «…наконец, мы дождались художника, который прекрасный талант свой обратил на изображение одного отечественного, на представление предметов, его окружающих, близких к его сердцу и к нашему, — и совершенно успел в том. Картины, написанные г. Венециановым в сем роде, пленяют своею правдою, занимательны, любопытны не только для русского, но и самого иностранного любителя художеств, и мы совершенно уверены, что г. Венецианов, угождая трудами своими вкусу соотечественников, удовлетворит вместе с тем любопытству иностранцев, кои, как нам известно, желают приобретать в С.‑Петербурге картины, изображающие единственно русское, желают увозить с собою из столицы русской воспоминания своего в ней пребывания, одним словом, такие предметы, коих не могли бы они нигде в другом месте приобресть — ни в Париже, ни в Лондоне, ни в Риме. А поэтому весьма естественно, правильно было доселе их негодование на наших художников, кои занимаются большею частию изображением нерусских сцен и ландшафтов…»
Венецианов решает с мужиками их крестьянские дела, а сам продолжает думать про себя, что без этих мужиков он бы не постиг правды в художестве.
Но вот окончены дела с крестьянами, и Венецианов входит в дом, где с таким нетерпением дожидается его большая семья — дочери и ученики.
За обеденный стол в этот день все садятся, как в былые дни, вместе. И сердце Венецианова отогревается среди его детей, а детьми своими он считает не только дочерей, но и этих посланных ему судьбою одаренных крепостных художников.
После обеда Алексей Гаврилович не уходит почивать к себе в комнату, а зовет всех на балкон насладиться послеполуденными красками погожего осеннего дня.
Венецианов сидит в кресле и глядит на большую дорогу, которая ведет из Дубровского в Поддубье — имение его богатых соседей Милюковых. Рядом с ним — дочери и ученики. Старый художник оглядывает их добрым отцовским взглядом и втайне гордится ими. Картины вот этих молодцов уже попадали на выставки и вызывали восхищение столичной публики. Слеза набегает на глаза художника.
Он вспоминает, как в позапрошлом, 1829 году на содержание школы пришлось продать 163 десятины земли и как Марфинька не только в укор ему это не поставила, а сама надоумила, чтобы таким образом покрыть самые срочные долги.