– Я от Ивана Ивановича.
Вам укажут вешалку для пальто и проводят в кабинет. Уделят столько времени, сколько нужно – не «в среднем больному», а именно вам. Вы не почувствуете боли и даже неприятного зуда ибо у доктора современнейшая аппаратура и лучшие медикаменты, в поликлиниках такое будет лет через двадцать! По плану. А здесь в наличии всё и сегодня что, разумеется, требует от пациента некоторых дополнительных расходов. И всё же вы пришли сюда, а не в поликлинику! И встретил вас, отбросив дверную цепь, герой моего повествования племянник доктора Марка и его ученик Трофим.
Дядя носил королевское имя, но, увы! – не имел королевских прав. И посвятить своего оруженосца в рыцари, то бишь, в стоматологи, не мог – для того необходимо закончить институт. Для начала, поступить! При нынешних конкурсах! И кому пять лет кормить студента? Оставалось ремесло зубного техника. Освоить его, стать дяде ближайшим помощником, то есть, в некотором смысле, именно оруженосцем, а со временем, как знать? – и компаньоном в деле. Младшим компаньоном, разумеется. Зубной техник это золотая специальность! В буквальном смысле. Покойный папочка тоже был зубным техником, так что специальность получалась наследственной. Династической, можно сказать. Как у рыцаря или принца. И Трофим нехотя брал книгу, на которой был нарисован зуб.
«Оральная», – читал он и начинал думать о приятном, но усилием воли возвращался к теме. «Оральная, оральная, оральная, тьфу – апроксимальная, нёбная, апроксимальная, губная, нёбная. Апроксимальная, ора-альна-ая», о-ох! – губная. Углы дистальный, медиальный. Медиальный, дистальный». Он поднимал глаза и... не мог повторить ни слова. Улетучилось. Всё сначала. Поехали.
Но зубрёжка ещё полбеды. Беда это гипсовый нож.
Зуб начинается с модели. На гипсовом столбике, на каждой из его шести граней чертят сторону зуба: нёбную, то есть обращённую к нёбу, губную – к губе и так далее. По чертежу вырезают модель. Специальный нож потому и называется гипсовым хотя он, разумеется, стальной. Ножом отсекают лишний гипс. По рецепту великого Родена.
Но Трофим не желал быть стоматологическим Роденом, он видел себя исключительно барабанным Паганини. Барабан и только барабан его интересовал. То есть, барабаны. Большой и маленький. А также литавры, тарелки, колокола, колокольчики. Ударная установка и оркестр, где ударник – первый человек. Линии на чертеже ползли вкривь и вкось. Столбики испорчены. Дядя недоволен. Родственные чувства и перспектива перехода иждивенца в работники вынуждали, однако, доктора проявить характер, достойный его королевского имени. Трофим помогал в кабинете: приносил, уносил, выполнял поручения. Встречал пациентов. И трижды в неделю вечерами уходил на репетиции.
– Духовые! Эту фразу, пожалуйста, одной атакой!
Руководитель оставался недоволен.
–Уже лучше, но к этому ещё вернёмся. Сейчас трубы субтоном.
Дому культуры полагался оркестр самодеятельности, и он был. Дирекция завода могла козырнуть перед районным, а то и городским руководством. Играли на собраниях и вечерах, получали премии на конкурсах. Репертуар соответствовал культурной политике, как стальные рельсы ГОСТу. На самом же деле оркестранты собирались ради «левых» концертов в дальних клубешниках где запретам вопреки лабали рок. Как и частный врач, рок-музыкант был человеком подпольным – его музыку объявили антинародной, его самого не любило правительство, руководители крупные и маленькие, а также милиция и комсомольские патрули. Зато поклонники или, по-нынешнему, фанаты, к народу почему-то не причисленные, всегда узнавали о будущем – без афиш и объявлений, разумеется! – концерте, а у фанаток загорались глаза с первыми тактами музыки. С последними же тактами фанатки были готовы... ах! Ну да-а… Да!
Левые концерты давали заработок, естественно, тоже левый, а потому Трофим, обойдя столб закона в дядином кабинете, шёл в Дом культуры к другому столбу, огибал его другой стороной и возвращался к первому до следующего раза. Трофим не был одинок, обходила законы «восьмёрками» вся страна. Может, потому и не дошла до обещанного коммунизма? Впрочем, и это не моя тема. Как трагедии в преферансе.
Репетировали на сцене. Светили редкие лампы и в зале поблескивали кресла вместо концертного, в темноту, провала. Курить строго запрещалось, но у самой кулисы пыхтел сигаретой старый гардеробщик Матвей. За глаза его называли «тётя Мотя», а в лицо дразнить стеснялись, уважая возраст. Ему уже было под восемьдесят, и работать Матвей давно не мог, но приходил ежедневно, поскольку делать ему со своей жизнью было нечего. Садился на стул верхом, обхватывая его ногами, как боевого коня, и от этого ширинка расходилась, открывая разноцветные пуговицы. Руки, сложенные на спинке стула, поросли седыми волосками, и голову окружал венчик, похожий на облако. Появлялся Матвей не в зале, а из-за кулис, как человек свой, здешний. Любил чужие сигареты, мелкие деньги – крупных не давали – и слушателей. Особенно в подпитии, как сегодня.
– Был и я музыкантом, – говорил Матвей, – скрипачом. Внизу, где лекции читают, была пивная. Мы там играли. Флейта, пианино и я. Что хочешь могли: душевную со слезой или плясовую, если кто закажет, а то и еврейскую песню, их часто играли после пасхи. На пасху бывал погром, а потом весело шли еврейские песни. Я рыжим был, и кто не знал, меня за еврея считали. Смеялись очень и чаевых давали больше, мол, раз выжил, получай. Считай – повезло. А хоть и «Боже царя храни», всё подбирали мигом. Ещё до войны я тут играл, до четырнадцатого года.
– Ну дядя Матвей, – усмехнулся саксофонист Филька, – ты, оказывается, в большом искусстве побывал. Скрипач! Матвей Ойстрах!
Филька играл на фаготе в профессиональном оркестре, а сюда ходил ради любимого «сакса».
Тётя Мотя смотрел во хмелю мутно, издёвку, однако, почувствовал.
– Сопляк, – сказал он тенором. – Дудочник вонючий. Ты жизнь проживи, дело сделай! Тогда поговорим.
– Ладно, дядя Матвей, – Фильке уже стыдно было, что старика обидел. – Ну, играл так играл. Чего особенного?
– Иди ты со своей дудкой! – тётя Мотя качнул головой досадливо. Одно тебе дело – дуй, пока не посинеешь. А тогда другое время было. Героическое время!
– Война, что ли? – опять спросил нетерпеливый Филька.
– Что война? Дал сотню, доктор определил мне грыжу, а с грыжей на фронт не брали. Дуракам лбы забрили, а я играю, как и раньше. Если голову иметь, прожить было можно. А революция, так даже весело: песни, красные банты, все говорят, никто не слушает. Сначала и гражданская ничего была, только быстро власти менялись. Я песни для каждой знал, но потом страшно стало, и залез в соседский погреб. Сидим в темноте, ждём, когда стрельба кончится. Но стучат в люк прикладами.
«Музыканта сюда», – кричат. Знают, где я. Конечно, раз власть зовёт, хорошего не жди. Ещё и хрен его знает, какая в городе власть? Однако ж не выйти – хуже будет. Вылез. Двое стоят с винтовками. Вроде, не лютые.
«Музыка твоя где?»
Подали скрипку из подвала. Идём. Заходим в дом, раньше там заведение было не очень дорогое, и мы, бывало, хаживали. Что за дела, думаю, что, нынче девки под музыку дают? Для революционной бодрости духа? Но кругом одни мужики и все в кожаном. Штаны, ремни, фуражки из кожи. Сбоку «маузер», в руках бумаги. В комнате кровать стоит как и раньше, только была застлана и бельё в кружевах, а теперь прямо по сетке дерюжка с одной стороны грязная, видно в сапогах валялись, а с другой, где голова, толстая книга заместо подушки. Стол – не стол, а козлы и на них доска. На доске граната и пулемётная лента. Сидит кожаный, смотрит в бумагу. Водит по строчкам пальцем, губами шевелит. Я жду.
«Музыкант?»
С перепугу только головой киваю.
«Белым служил?»
Что сказать? Кто ты сам такой есть? Чья власть нынче?
«В пивной, – говорю, – играл. Грыжа у меня, – говорю. – Я всё играть умею», – а сам трясусь от страха.
«В пивной?» – И скривился презрительно, вроде как этот... – тётя Мотя мотнул головой на Фильку. – Буржуев потешал? Ну, послужишь трудовому народу. «Смело, товарищи в ногу!» знаешь?»