Просил простить и поверить.

Из президиума смотрели сурово.

– Во всём виноват руководитель оркестра, – говорил директор. – Именно он призван руководить непосредственно художественным и идейным воспитанием оркестрантов. Я считаю, что с него и надо спросить в первую голову, – директор опять вытер плешь и сел на место, видимо надеясь, что главный удар от себя отвёл, а между рядами торопливо, наступая музыкантам на ноги, уже пробирался руководитель оркестра. За ним следили с интересом и насмешкой: здесь принимали резолюции, осуждающие вражьи происки в Африке и Латинской Америке, но живого идейного врага видели впервые. Страшным он не казался.

Враг даже не решился ступить на трибуну и скромненько стал рядом с ней. Он ссутулился, поправил очки и тихо начал.

– Громче! Громче, не слышно!

– Зе-семь; – услышал Трофим знакомый шёпот.

– Я прошу учесть, – повысил голос руководитель, – что в репертуаре оркестра есть известные, заслужившие всенародное признание музыкальные произведения и эти произведения составляют основу нашей программы.

– Для отвода глаз? – весело спросил кто-то.

– Конечно, мы признаём свою вину, однако просим поверить, что не враждебная идеология, а только легкомыслие толкнуло нас... – он, как мог, старался выгородить себя и музыкантов, заверяя, что их ошибки произошли только от интереса к разным музыкальным жанрам и желания совершенствовать свою исполнительскую культуру.

– Да кому ты нужен с твоей культурой? Играй что велено и точка! – рассудительно сказали в рядах. Прерванный оратор запнулся, переминаясь с ноги на ногу, но собрался с силами и продолжал оправдываться, уверяя, что конечно теперь уже никогда и ни при каких обстоятельствах...

– Теперь и не дадим, – сказали в президиуме, и зал радостно захохотал. Тётя Мотя снова обернулся, но уже не шарил глазами, а подмигивал: этого, мол, послушайте, он уж наобещает! Но руководитель ничего больше не говорил, постоял минуту и двинулся к своему месту вялый, как проколотый мяч.

Трофим слушал. Почему все оправдываются, когда нужно объяснить? Оркестранты и не думали совершать то, в чём их сейчас обвиняют. Причём тут враждебная идеология? Откуда религиозная пропаганда? То, что играли, в том числе отрывки из рок-оперы «Иисус Христос суперзвезда», просто современная музыка, это играет весь мир! Поколебавшись, он, чуть смущённый собственной смелостью, встал.

– Прошу слова.

На сцене зашептались: Трофима никто не знал. Председатель кивком позвал директора Дворца, тот подбежал, семеня и, не решаясь вновь подняться на сцену, зашептал что-то снизу, вытянув шею и прикрыв рот сбоку ладонью. Но Трофим, не дожидаясь конца «переговоров» уже подошёл к самой сцене и поднимался по ступенькам. Оставалось только сказать «Слово предоставляется...» – но кому именно предоставляется слово, никто понятия не имел. Сам же Трофим от неопытности и волнения представиться забыл. С трудом, поднявшись по ступенькам, тут же остановился, отделённый от красной трибуны длиной стола и рядом президиума.

Трофим привык видеть зал с высоты своего пульта. Но там он был занят делом и следил не за публикой, а за музыкой. Перед зрителями тоже был весь оркестр и Трофим не чувствовал сосредоточенного на себе внимания. Впервые оказавшись один на один с залом, и вдруг поняв, что все смотрят на него, он растерялся. Дальние ряды, где сидели музыканты, расплывались в тёмное пятно. Ближние оставались полупустыми, а в центре перед самой сценой сидели кузнечный профорг и тётя Мотя. Связующей точкой блестела плешь директора. «Торчит из ряда, как палец из дули» – подумал Трофим, и ему вдруг полегчало, и растерянность прошла.

– Мне кажется, – начал Трофим с непривычки без обращения, – мне кажется, здесь чего-то напутали, – он улыбнулся смущённо. Прошёл шумок, и в президиуме переглянулись, но Трофим этого не заметил и продолжал. – Никто не собирался ставить оперу «Иисус Христос суперзвезда». И не могли бы, для этого нужен театр, большой оркестр и труппа. С певцами.

– А если б могли? – с интересом спросил кто-то.

– Ну-у... Не знаю. Да и какая разница? Это просто музыка и никакая не агитация. Мы же смотрим в музеях иконы и картины религиозного содержания. Вообще искусством управлять нельзя. Нужно понимать внутренние законы его развития.

– Что-о?! – раздалось уже из президиума,

– Инте-е-ре-есно-о... – протянул кто-то.

– Искусство живёт и развивается вместе с миром, – но по своим собственным законам, – продолжал Трофим. – И если надо разобраться в нашем концерте, – он и не заметил, что снова говорит «в нашем», хотя давно здесь не играет, – если надо в этом разобраться, так хотя бы грамотно! Пригласить специалистов...

– Сами с усами, – сказали из зала, – Подумаешь, трудность какая!

– Я лишаю вас слова! – вскочил с места председатель – Ваше выступление это политическое хулиганство! – крикнул он первое, что пришло в голову.

– Идеологическая диверсия, – внушительно поправил товарищ Головлёв.

– Да, да, идеологическая диверсия! – председатель был рад квалифицированной помощи. Трофим обернулся. В президиуме смотрели не столько на него, сколько на товарища Головлёва, как бы примеряя к нему собственное поведение. Головлёв же, прищурив левый глаз, правый округлил в Трофима, будто прицеливаясь. Сейчас выстрелит... И Трофим понял, что никто ни в чём разбираться не будет. Что президиум заботит единственно мнение товарища Головлёва, который ничего не понимает, более того – не хочет и не должен понимать в музыке, ни вообще в происшедшем. Область его знаний совершенно другая: осудить всё, что должно быть осуждено, по мнению тех, кто стоит ещё выше него и с кем его мнение должно совпадать всегда и во всём. Что в зале думают об одном: скоро конец смены и надо заканчивать собрание, иначе пропадёт вечерний отдых. И не потому каялись выступающие, что чуяли за собой вину, а потому что всё понятное ему только сейчас, им давно известно, а он лучше бы сидел и не совал ногами, раз его не... гребут... как сказал кто-то в зале. Если же вылазишь на трибуну, надо не объяснять, а тоже каяться и клясться... тогда может, им простили бы... неизвестно что. И разрешили бы под строгим контролем играть «Катюшу», тем более, что песня хорошая и никто ничего против неё не имеет, просто нельзя твердить одно и то же, мимо сегодняшней жизни и сегодняшнего мира. Ну и что? Не смертельно же...

Но если сейчас всё поняв, он замолчит и уйдёт, значит, напрасны были разговоры с Костей и зря терял с ним время Иван Афанасьевич. И о чём сам думал – пустые слова. «На свете полно образованной сволочи...» Он потеряет право уважать себя, если сдастся сейчас.

От волнения пересохло в горле. Трофим повернулся столу, не спрашивая разрешения, налил стакан воды и выпил громко булькая. Шагнул к самому краю сцены и ещё подался корпусом вперёд, в зал.

– Мы не совершили никакого преступления, – теперь он говорил «мы» сознательно отождествляя себя с оркестрантами в поступке и будущем наказании, – то, что мы играли, нам нравится и слушателям тоже. Да, мы исполняли не только известное тем, кто сегодня нас обсуждает. Не наша вина, что все они отстали от сов ременной музыки на пятьдесят лет. А докладчик мало того, что не разбирается в музыке, он вообще не знает, что произошло!

Вот теперь в зале стояла настоящая тишина. Тётя Мотя, сжав подлокотники кресла, уставился на Трофима, такое он видел впервые. Рядом беспокойно вертелся профорг. Чувствовал – что-то происходит, но текста не слышал, «картинки» не понимал.

Смотрел немое кино с привычным титром: – «Искусство принадлежит народу»

Первым опомнился председатель.

– Замолчите! – крикнул он. И повторил: – Лишаю слова!

Трофим только махнул рукой.

– Докладчик даже не понимает, – теперь он почти кричал, – что название «Иисус Христос суперзвезда» не может быть религиозной пропагандой, потому что ставит Иисуса в один ряд с киноартистами и хоккейными игроками! И никто здесь этого не понимает. Почему передовики производства должны обсуждать репертуар оркестра? Музыканты же не лезут в их работу с советами!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: