— Леха, Леха, сухоногой, скачи, скачи — не ускачешь!

Один подсунул под ноги калеке дрючок. Мальчик упал, парни заржали.

Двенадцатилетиий Ваня побагровел, до боли сжал кулаки, подбежал к ним.

— Вы что, — закричал он, — калеку обижаете? Ах вы скаженные!

Те опять заржали:

— Блоха, отколе прискакала?

Ваня совсем рассвирепел, вырвал дрючок у забияки, бросился на оторопевших ребят.

Со срамом оставили обидчики «поле брани», а один даже с ревом. Поднялся с земли сбитый калека, сказал, а у самого слезы текут:

— Ай, спасыби ж тоби, хлопчику! Який же ты, сердце мое, лыцарь!

Сконфуженный похвалой, Ваня убежал в избу.

В этот день Ваня еще раз отличился. Вернулся домой и слышит, как кучка ребят кричит у пруда. Подбежал Ваня, видит: один паренек не дает четырем утопить щенка, привязанного на веревке.

— Ты что, сморчок, нам дорогу застишь?

И ребята стали колотить заступника. Ваня засучил рукава, глазенки засверкали:

— Ах вы ироды! Что надумали! Тварь живую топить! Ужо я вас!

Обрадованный заступник крикнул Ване:

— Ну-кась, давай их сообща утюжить!

Два «лыцаря» с остервенением набросились на недругов, и был бой, и с конфузом бежали насильники, а Ваня и его товарищ, оба в синяках, с торжеством повели за собой виляющего хвостиком щенка. Его Ваня взял себе.

— Ну, пока прощай, Никишка! Лихо мы их с тобой потрепали!

— За милу душу! Будут помнить, как топить живое творение!

— Прощай!

Таких случаев было у Вани немало. Он не выносил несправедливости — загорался, багровел от возмущения, огнем наливались не по летам сильные мускулы, сжимались кулаки.

Сметлив был Иван. Эта сообразительность ему раз жизнь спасла. Около Телятевки протекала речка, не очень широкая, но глубокая, с омутами. Заросли тростника, осоки стеной стояли в воде по обоим берегам, поросшим густым ивняком. В летние ночи с берегов неслись соловьиные трели вперемежку с неистовым лягушиным кваканьем. Ребята здесь рыбу ловили да раков тягали из-под коряг. Бывало, вместо рака и налима вытащат. А зимой — коньки самодельные: толстая дубовая досточка по подошве формой, а снизу ее железина вставлена. И было так одну зиму: лед замерз, а снег не выпал — и река была сплошным катком. Лед неокрепший, тонкий. А это и привлекало телятевских ребят — кататься по льду, который чуть прогибался за проскочившим удальцом. Так-то вот и Ваня летел за двумя пареньками. За первым лед только немного прогнулся, за вторым — сильнее, а под Ваней треснул, и он ухнул в воду, скрылся подо льдом. Только пузыри пошли. Бывшие тут ребята растерялись, ахали, охали. Решили, пропал товарищ: ведь Иван не умел плавать! Только Иван не пропал. Уйдя под лед, попробовал дно — не достает. Оледенила его мысль: а ну как не выберется? Отогнал эту страшную мысль. Задыхаясь, опять попробовал дно. Есть дно! Оттолкнулся да головой как стукнет. Лед подался, да не очень, в голове загудело, хоть и шапка была. Еще раз — стук! И высунул Ваня голову из реки, дышит не надышится. От радости ошалел. Ребята увидали с берега голову Ивана, в неистовство пришли:

— Ну уж и Ванюха! Водяной заявился!

На берегу были сложены бревна. Их ребята проложили к Ивану, чтобы самим не провалиться. И вытащили его на берег. Обледеневший, он сбросил коньки и помчался домой, за ним — ребята. Дома испуганные родители скорее раздели его, уложили на теплой печке, винца дали малость. Под шубу залез, согрелся, заснул. Только на следующий день у него в волосах показался и на всю жизнь остался клок седых волос от волнения и страха. А не будь Ваня сметлив, погиб бы ни за грош, ни за денежку.

Шло время. Шустрый, озорной мальчишка превратился в стройного крепкого пария. Ему пошел двадцатый год. Молодой Иван Исаев, сын Болотников, стал известен по всей округе своей непомерной силой и неукротимым нравом. Грамоте научился. Поражал знавших его рассудительностью, разумом «не по летам».

Он — среднего роста, широкоплеч, черноволос. Появились усы, бородка. Румян, глаза лукавые, веселые, задорные. Не одна девка заглядывалась на него.

От князя был прислан в Телятевку управитель Остолопов. Сам князь Андрей редко проживал в поместье, все отдал в руки «Остолопа», как называли того за глаза. Загордился бывший подьячий, строка приказная, чернильная душа. Пришел маленький, невзрачный; теперь разжирел на крестьянских хлебах, почет полюбил, девкам и бабам проходу не давал.

Сначала потихоньку да полегоньку, а потом все шибче Остолоп стал выжимать из крестьян соки. И так разошелся, что ой, ой! У тех бока трещали. Конечно, дело обыкновенное, на том стояла земля боярская, чтобы жать, давить черных людей. Но «жми да меру знай, роздых давай!». А этот уж очень осатанел, крапивное семя. «Терпежу от него, живоглота, не стало!» Подати, подушное, пожилое выколачивал за годы вперед. Старался угодить своему боярину и себя не забывал. Боярин доволен был и многое ему спускал. А Остолопу этого только и надо.

Людей пороли по его приказу нещадно — за недоимки и всякую иную провинность. На правеж ставили. Словом, лютовал человек.

Иван жгуче ненавидел Остолопова.

Троицын день. Остолопов идет из церкви, умиленный, довольный. Ко господу имел великую приверженность, жертвовал на храм от щедрот своих, прибытков наворованных. Благодарил создателя за место теплое, хлебное, за жизнь беспечальную. Идет радостен, цветы в руке. Ухмыляется, глазки хитрющие, щелочками; бородка козлиная трясется. И думает: «Благорастворение воздухов… Птахи поют таково-то сладостно… Зеленя окрест… Благодать божия!..»

Навстречу — Ивашка Болотников, голова непоклонная. Армячок нараспашку, поступь вразвалку. Рядом — собачонка Жучка. Остановился Иван, глядит на Остолопова, улыбается, а в серых глазах загорелись золотые искорки, огоньки неизбывной, непрощающей ненависти. Жучка напружинилась, заворчала.

С Остолопова всю благость как ветром сдуло. Пожевал впалыми, бледными губами, затрепыхалась рыжая бороденка-метелочка. Хотел было пройти мимо. Даже посторонился, опасливо взглянул на Жучку. Но нет, остановился, точно какая-то сила взяла его за шиворот и пригвоздила к месту. Не стерпел озорства от «проклятого смердова отродья». Злобно заскрипел надтреснутым своим голоском:

— Чего зубы скалишь? По плети соскучился?

Но снова, осененный миром и благостью, усмехнулся и начал разговор шутейный:

— Ну как, смерденок, давно ли драли? Почесываешься после угощения?

Иван засмеялся:

— Беспременно почесываюсь, твоя милость. Птахи разливаются, цветики цветут, везде больно хорошо… Даже собачка Жучка хвостом завиляла. Чудно, не шарахается от духу подьячего.

Повернулся Иван, свистнул Жучке и, усмехаясь, ушел.

Оторопел Остолопов. «Не шарахается… собака… от духу подьячего… От меня, значит! — думает Остолопов. — Ах, стервец! Ну, постой!» И не раз бывал бит Иван за непочтение к управителю.

Однажды после порки Ваня спокойно встал, поклонился Остолопову и насмешливо проговорил:

— Благодарим, батюшка, за поучение! Не оставляешь меня своею милостью!

Накинул армячок и ушел, замурлыкав песенку.

— Не по-холопски блюдет себя, заноза! — сквозь зубы проворчал Остолопов, глядя ему вслед.

Но придраться было не к чему.

Вечереет… Остолопов сидит в горнице, мед пьет. Подошла к столу его сожительница — крутобедрая, грудастая, курносая Палаха. Больно ущипнул ее; улыбаясь, ощерил гнилые зубы:

— Эх, разлапушка! Палаха взвизгнула.

Разомлевший Остолопов взглянул в оконце и посерел от ужаса: на соломенной крыше его сарая с сеном закраснело, и тут же повалил дым и пламя. Выскочил Остолопов на улицу, руками машет, орет:

— Спасите, православные! Пожар!

Православные спасали, но сарай с сеном сгорел.

Остолопов сразу же решил, что поджег Ивашка Болотников — «в отместку сделал». Но, как ни доискивались, виновного обнаружить не удалось.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: