Пообедав в одиночестве, Виктор Александрович еще раз позвонил Игнатьеву, и снова безуспешно. Сидеть в отеле не хотелось. Он вышел побродить и долго гулял, избегая шумных улиц. Теперь он приехал сюда не из провинциального Хабаровска, как в 1913 году, когда он впервые увидел Париж. Теперь он приехал из грохочущего Нью-Йорка.
Узкая улочка вывела его на набережную Сены, где рядком стояли старички букинисты. Когда Виктор Александрович проходил мимо одного из развалов, его как магнитом притянула кириллица, бросавшаяся в глаза среди латиницы. «Г. П. Данилевский. Уманская резня (последние запорожцы)». Том XII из приложения к журналу «Нива» за 1901 год в 24 томах. Роман этот он не читал. Яхонтов наугад открыл томик, и его как ожгло двумя словами… Он поднял глаза к началу абзаца и прочитал его целиком:
«Прошумело «руйнование»— разгром Сечи. Оно отозвалось на Украине, в Польше и Литве. С Днепра по России шли вести об отобрании в Коше оружия, боевых припасов и всего войскового добра. Старшинское имущество, их хутора, скот и весь скарб были списаны и проданы с торга на казну. Общественные стада пожалованы поселенным в степях валахам, грекам и арнаутам. Церковная утварь — облачения, хоругви и книги — отосланы в новопостроенный Николаев. Крепости обращены в села, паланки в уезды, и в них назначены военные командиры из сербов и донских старшин. Вместо Серка, Калныша, Швачек, Бочек, Зозуль и Неживых явились бесконечные Ивановы и Сидоровы, а с ними земляки Хорвата и Шевича, — Депрерадовичи, Милорадовичи, Пестичи, Вукотичи и Никорицы».
Депрерадовичи и Милорадовичи…
В Петрограде, в Эрмитаже, в Галерее героев 1812 года висят портреты генералов М. А. Милорадовича и Н. И. Депрерадовича. Это предки Яхонтова по материнской линии. Еще мальчиком-кадетом он всматривался в их мужественные лица и по-детски загадывал — стану ли я достойным вас, мои генералы? Генералом-то он стал, но…
Яхонтов, разумеется, купил книгу. Букинист-француз отлично видел, что в душе восточного варвара бушуют страсти. Возможно — профессия сделала его хорошим физиономистом, — задето что-то личное. Да, скорее всего, так, хотя все они явно сумасшедшие, русские эмигранты. Этот, правда, и эмигрантом сначала не показался — такой аккуратный, сдержанный господин. А начал читать… Букинист заломил десятикратную цену — и не промахнулся.
Наконец-то Яхонтов в знакомой квартире на кэ Бурбон. Цветы для очаровательной Наташи. Вопросы о здоровье. О да, Олечка совсем взрослая барышня. Очаровательная Наташа была еще и удивительно чуткой. Она постаралась поскорее оставить мужчин вдвоем, сославшись на какие-то домашние хлопоты. И вот они с глазу на глаз в кабинете. Как ни странно, разговор начался не сразу. Игнатьев уже имел немалый горький опыт, когда взаимное выяснение взглядов заканчивалось разрывом даже со старыми друзьями. И он решил обойтись без вступлений, подступов и увертюр. Глядя прямо в глаза гостю, он сказал: «Виктор, я выбираю Советы». Яхонтов протянул ему руку: «Я тоже, Алеша… Только, пожалуй, ты не совсем точён. Выбора-то у нас нет: Россия — одна. Нравится, не нравится, она только такая, какая — там. И второй России, как четвертому Риму — не бывать».
Главное было сказано, и сразу стало легко. Они проговорили всю ночь. Утром Яхонтов вернулся в отель, спросил, не было ли ему телеграммы. Телеграммы не было. Не было ни завтра, ни послезавтра. Сенатор Франс вестей не подавал. Ходить в теплом пальто, рассчитанном на московские морозы, было жарко и неудобно. Виктор Александрович купил себе другое, по парижской зиме. Общался он только с Игнатьевым. Вместе думали они о том, как Алексею Алексеевичу удержать «денежный ящик», при котором он «состоял». (В таких выражениях описывал потом Игнатьев эти мытарства в своей знаменитой книге «Пятьдесят лет встрою».) Хотя белоэмигранты уже называли его графом-большевиком, Игнатьев тогда еще, конечно, имел смутное представление о большевизме. Но патриотом он был бесспорным. Разумеется, патриотами считали себя все белоэмигранты, Но их «патриотизм» был ложным, ибо строился на ложных посылках, которые в конечном счете сводились к тому, что верна лишь их точка зрения. А такие люди, как Игнатьев (с течением времени их становилось все больше и больше), исходили из иного. Они считали Россией определенную территорию, населенную определенными людьми. (Казалось бы, элементарная истина, но не всем дано было ее понять — многие беженцы от революции искренне верили в то, что они «унесли Россию на подошвах своих сапог».) Они признавали за людьми, населяющими страну, право устанавливать тот государственный порядок, который те считали нужным. Здравомыслящие эмигранты принимали как факт, не всегда им понятный и тем более не всегда им приятный, ожесточенную борьбу, происходившую в России между различными группами. Но, вглядываясь в происходящее, они не могли не видеть, что все группы, кроме большевиков, действовали в союзе с теми или иными иностранцами. И после победы большевиков они не могли не прийти к выводу, что победила Россия, в которой теперь другой порядок. Оставалось сделать последний шаг — отказаться от России во имя отрицания этого порядка или признать этот порядок во имя России. Такие люди, как А. Н. Толстой и А. А. Игнатьев, упрощенно говоря, следовали именно такой логике и сделали свой выбор. Примерно так же пришел к признанию Советской России и В. А. Яхонтов.
Но между ними были и большие различия. Толстой, заявив, «я отрезаю себя от эмиграции», где его ничто не удерживало, попросил разрешения реэмигрировать, получил его и в 1923 году вернулся на Родину. Игнатьев видел свой долг перед Отечеством в том, чтобы сохранить для него его деньги, и потому не мог отлучиться из Парижа. А Франция еще не признавала Советского Союза. Яхонтов же и хотел бы вернуться, но в глазах новой России он выглядел совершенно иначе, нежели его друг и родич.
Судьба Яхонтова решалась в Москве морозным январским днем, когда Виктор Александрович неспешно завтракал в отеле, собираясь пойти в Лувр и не ведая, что произошло в России.
В России умер Ленин. Еще не успели сообщить об этом всему миру, но тот товарищ, от которого зависела виза Яхонтову, уже знал. Он стоял в своем кабинете, прислонясь лбом к ледяному стеклу окна, и плакал. Скрипнула дверь, вошел молодой сотрудник, еле проговорил срывающимся голосом, сквозь слезы: "Простите, но это просили решить срочно». Начальник отошел oт окна, вытирая глаза рукавом, сел за стол, собрался. На его худом лице, обезображенном шрамом (след колчаковской шашки), играли желваки.
— Да, Валентин. А работать надо. Сейчас — еще лучше. Согласен?
Валентин молча кивнул головой, его душили слезы. Начальник, пытаясь показать пример выдержки, углубился в бумаги. Две быстро подписал, а на третьей застрял. Хмыкнул, сказал зло:
— Посмотри-ка, Валентин, какая птичка к нам просится.
— Да я вижу — из команды Керенского…
— Ты эти свои футбольные словечки брось! Из команды! Из банды — вот как будет политически грамотно. Смотри-ка, просился к Колчаку, жаль, ему отказали, а то, может, и встретиться довелось бы с его превосходительством под Камышловом…
Посидел, подумал, сказал тихо, с ненавистью:
— Так, значит… Ильич умер, а «временный» дружков своих засылает — поразнюхайте-ка, господа, как там Россия без Ленина. (В состоянии потрясения этот товарищ, всегда славившийся безупречной логикой, не заметил, что предположил невероятное — Керенский никак не мог еще узнать о смерти Ленина.) Ну не бывать тому! Не радоваться гадам!
И наложил резолюцию.
В тот же день сенатор Франс был извещен, что, к сожалению, дать разрешение на въезд в СССР его помощнику господину Яхонтову не представляется возможным. Сенатор немедленно дал телеграмму в Париж. Прямая связь тогда еще не была восстановлена французской стороной, не признававшей СССР, и телеграмма шла кружным путем. Вечером следующего дня, еще ничего не зная, Виктор Александрович вошел после прогулки в свой отель. Дежурный, вместе с ключами протянув газету, сказал с любезной улыбкой: