Опильский стремится — и с успехом — избежать однообразия повествовательной манеры. Есть в его книге яркие и динамичные сцены сражений, задушевно-лирические интонации, колоритные картины средневековой жизни (скоморохи в Луцком замке), страницы, отмеченные глубоким трагизмом, главы, в которых воспроизводится фольклор (сказка об Иване-царевиче и Змие Горыныче), и главы, где возникают юмористические положения, представленные подчас с грубоватой сочностью, в духе простонародного юмора, анекдота (любовные приключения Горностая, эпизоды из нравов Сигизмундова двора и т. д.).
Роман посвящён трудному времени в жизни народа. Благородные идеалы лучших из своих героев автор вынужден был — в согласии с историческими фактами — признать для той отдалённой эпохи неосуществимыми, в какой-то мере утопичными. Добрые стремления — это понимает писатель — не в силах противодействовать ходу истории. Поэтому последние страницы книги приобретают трагический колорит. Одержана победа под Луцком, которая показала силу народа (в романе замок обороняют воины из простонародья да несколько патриотов-бояр), но результаты победы сведены на нет предательством знати и князя. Лучшие из героев либо гибнут, либо понимают тщетность своих усилий. Показательно и символично само название романа — «Сумерки». Это сумерки, предшествующие долгой мочи феодального и чужеземного гнёта.
Но торжествующим оказывается у Опильского в конечном счёте оптимистический взгляд на историю. Не пропадает бесследно приобретённый народом опыт борьбы. Понимание силы народной даёт автору и лучшим из его героев возможность верить в светлое будущее. И в конце книги один из героев произносит следующие слова: «Только простой люд когда-нибудь построит твердыню свободы и независимости. Оторванные от него князья, бояре и паны лишь тени, что идут за солнцем, и никогда им не изменить ни народного тела, ни его души. Зайдёт солнце, тени покроют весь мир, но не навеки. Позаботимся же о том, чтобы на рассвете не оказаться среди теней, которые разгонит солнце, а среди расцветающих с его появлением цветов».
Эти слова оказались пророческими.
Б. Стахеев
СУМЕРКИ
I
Хмурая, поздняя осень. Тяжёлые свинцовые тучи нависли над землёй, серый непроницаемый туман окутал лес влажной дымкой, пробирал до костей, вселял предчувствие близкой зимы. Ни свежего ветерка, ни мороза, ни света, ни тепла — одна лишь промозглая сырость.
Весь мир словно очутился под водопадом, брызги которого хоть и не достигают путника, а всё-таки не оставляют на нём сухой нитки. Охрипнув, умолкли вороны, густо усевшиеся всей стаей на голые ветки дубов, и только изредка, особенно когда среди увядшей травы выглядывали длинные уши зайца, каркали то поодиночке, то хором. Поймать зайца среди густых кустов барбариса и зарослей орешника, где тесно для полёта, было невозможно, и потому они криком выражали своё неудовольствие. Вот между деревьями появился весь облепленный репейником мокрый волк, пришедший из далёких степей зимовать под защитой леса. Перебегая поляну, степняк быстро окинул её свирепым взглядом — нет ли добычи или какого врага. Из-за высокого муравейника за каждым его движением следили две чёрные точки: глаза лисы.
Ни цветка среди опавшей листвы, ни ягоды между чахлыми стебельками пожухлой травы, ни птицы на ветке. Одни грелись в гнёздах, другие улетели на ещё незапорошенные снегом размокшие и раскисшие поля, третьи переселились в запрятанные в дебрях лесов деревеньки. Даже белки не вытворяли своих обычных штук на скользкой коре деревьев. Высунув ещё спозаранку чёрные носики из тёмных, тёплых дупел, они поняли, что выходить сегодня на добычу им нечего, — нырнули обратно и поскорее заткнули входы пучком сухой травы…
Всюду мертво и уныло, будто в мире что-то сломалось, какой-то главный стержень, и всё поплыло серым туманом, без которого весь свет, словно тающая горстка соли в сырой кладовой, расплывается, превращаясь в первобытный хаос, когда-то вызванный к жизни творцом. Однако на сей раз и сила творца не высечет из этого мёртвого хаоса даже искры жизни.
И всё-таки! Под дубами, где сидели вороны, проходила дорога или нечто ей подобное, напоминавшее скорей широкую борозду чёрной размокшей пахоты. По этой дороге медленно тянулась цепочка путников. Впереди бежали два пса-бульдога, их налитые кровью глаза рыскали по сторонам. Увидев собак, вороны сорвались с деревьев и завертелись в зловещем водовороте над землёй, бульдоги залаяли, а заяц и лиса юркнули в молодняк.
За собаками четвёрка небольших, но крепких лошадей тащила бричку, нагруженную мешками и сундуками, среди которых торчало несколько копий и бердышей. Их сунули между мешками в сырое сено, и потому их острия утратили свой блеск. За бричкой на рослой лошади ехал юноша лет семнадцати, в суконном, на меху кобеняке, с луком и сагайдаком у седла и с тяжёлой саблей на боку. Его чёрные, блестящие глаза то и дело оглядывали окрестность, словно остерегаясь опасности. За ним ехал синеглазый, белокурый парень, его ровесник, в зелёном кафтане и в сдвинутой на затылок шапочке. Его белое лицо чуть порозовело от осенней стужи, и щёки стали похожи на лепестки розы. От всей его сильной фигуры веяло свежестью и молодостью. Рядом с ним ехал всадник лет двадцати. Он сидел в седле, согнувшись в три погибели, словно татарин, выслеживающий над Ворсклой конников князей Глинских, и своими маленькими чёрными, точно угли, глазками, горевшими под широкими тёмными бровями, и быстрыми порывистыми движениями невольно напоминал какого-то кобольда, о которых рассказывали немецкие сказочники из Мариенбурга.
Утопая по оси в вязкую грязь, бричка едва-едва двигалась, а путники молчали, видимо уже наговорившись по дороге досыта. Вот они дотащились до развилки, откуда ответвлялась едва заметная дорожка влево.
— Вот сюда, в сторону! — крикнул маленький чернявый паренёк.
На этот возглас из сена, которым была завалена оричка, вылез возница, верней, высунулась только его голова, огромная, взлохмаченная, как огородное пугало, с необычайно скуластым красным лицом и маленькими гноящимися глазами.
Лошади свернули на боковую дорожку, где на первый взгляд не было грязи, но как только бричка выехала из размешанной колёсами слякоти, копи, погружаясь по колено, зашлёпали по размокшей глине. Проехав биде немного, бричка намертво застряла в глубокой выбоине.
— Что такое? — спросил белокурый молодой всадник.
— Опять проклятая бричка увязла! — ответил чернявый. — Но слава богу и за это!
Большие глаза белокурого раскрылись ещё шире.
— Слава богу? — спросил он. — Почему?
— Да хотя бы потому, что старый Коструба высовывает из брички свою неумытую рожу.
Старый Коструба, надо сказать, вовсе не был старым, ему только перевалило за тридцать, но его медленные движения были под стать измождённому старцу. Он не спеша выбрался из сена и поднялся во весь рост; незнакомый человек, наверное, перепугался бы, увидав такого широкоплечего великана, с толстенными, как дубовые корни, ногами и могучими мышцами рук, отчётливо вырисовывавшимися даже через шерстяной сердак. Он потянулся так, что затрещали кости, потом почесал свой густой, полный сена и соломы чуб и плюнул в грязь.
— Бери под уздцы лошадей, Грицько! А ты, Скобенко, — обратился он к белокурому красавцу, — ступай и хватайся за собачий хвост, чтобы тебя пёс вытянул.
— Почему же за собачий? — спросил с любопытством молодой боярин.
— А ему хвататься за конский запрещается! — с поклоном ответил Коструба. — Конский хвост дело боярское, а собачий…
— Не забудь, смерд, что я киевский мещанин-горожанин! — засмеявшись, прервал его красавец.
— Как раз собачий хвост под стать мещанству, чтобы устраивать делишки, вилять во все стороны.
— Ха, ха, ха! — засмеялся Грицько. — А какое же дело присудишь нам, холопам?
— Да мы, боярин, ни дать ни взять, дубовая колода, на которой дрова рубят…