Но мечтания – мечтаниями, а наделе выходило по-иному. Не было у Федьки жены, и невесты тоже не было. То ли просто не везло Федьке, то ли завидных невест на Москве было много меньше, чем холостых детей боярских, кто знает!
Федька не унывал, жил маленькими земными радостями и надеялся на удачу. Нрав у него был легкий, веселый, девки и молодые посадские вдовы привечали бойкого парня, согревали бабьей лаской и хмельным медом, а случалось, что, не поделив быстротечной Федькиной любви, и в волосья друг другу вцеплялись, обвиняя разлучницу во всех смертных грехах. Федька только плечами поводил презрительно, а на шутки товарищей отговаривался, что он-де птица вольная, с одной бабой ему скучно, потому что, если присмотреться, любая не без изъяна. Вот если бы от одной любушки взять глаза голубые, а от другой губы горячие да грудь упругую, а от третьей нрав добрый – вот тогда бы он, Федька, навечно прилепился. А пока верит Федька, что ходит где-то на земле такая раскрасавица, и вот-вот сойдутся их дорожки, и получится из двух дорожек одна, и позовет он друзей-приятелей на последний молодецкий пир – пропивать холостую свободу…
– Смотри не проплутай по чужим дорожкам до седых волос! – не то в шутку, не то всерьез предупреждали товарищи, на что Федька бойко ответствовал, что самый-де молодецкий обычай с седой бородой к юнице свататься, благородные мужи завсегда так поступают. Седина в бороду, бес в ребро!
– Так то благородные да богатые, – осуждающе качали головами Федькины приятели. – Ты бы, чем бахвалиться, лучше мужиков на своих пустошах пересчитал, сколько осталось?
Но Федька и без пересчета знал, что дело худо. Крепких мужиков-страдников, лошадных и подводных, в его деревеньках осталось совсем мало. Окончательно оскудело поместьице, поверстанное боярскому сыну Федору Бреху для государевой воинской службы. Пришло время, когда не то что служить великому князю конно и оружно – самому кормиться стало не с чего. Не от хорошей жизни попросился Федька на двор к давнему знакомцу своему Ивану Ивановичу Салтыку – не то в товарищи, не то просто послужильцем. Самое бы время задуматься, как существовать дальше. Но Федька даже не очень огорчился. Весело было Федьке, беззаботно, сытно – на всем готовом. Дворовые девки быстро узнали тропинку к низенькому, на две каморки, домишке за поварней, куда поселили нового послужильца. О будущем Федька задумывался редко, больше надеялся на счастливый случай. Вот пошлет великий государь своих детей боярских на войну, отличится Федька в сече или ином ратном деле, и пожалуют ему поместье вдвое против прежнего, с доброй землицей и послушными мужиками. Много было подобных примеров, когда распропоследний сын боярский вдруг поднимался до больших людей, щеголял на Красной площади в высокой бобровой шапке. Чем он, Федька, хуже? Было бы серебро, а шапку бобровую и богатый выезд о двух вороных жеребцах он сам себе заведет, вихрем промчится по Москве. Какая невеста устоит перед этакой пышностью?
А пока доволен был Федька тем, что имел. Смущали только холодные, вечно недовольные глаза Авдотьи, Богом данной жены Ивана Ивановича Салтыка. Будто подглядывала Авдотья за непутевым сыном боярским, грехи его считала, и счет этот был уже немалым. Федька пробовал утешать себя, что хозяйке до него дела нет, не дворовый он холоп, а слуга военный, которому лишь перед господином Иваном Ивановичем ответ держать, но успокоение не приходило. Поди, нашептывает рыбоглазая (так про себя называл Авдотью раздосадованный Федька), что беспутен-де новый послужилец, что от него на дворе один срам… Конечно, Иван Иванович может не поверить бабьей болтовне, но может и поверить – воля его. Муторно, нехорошо становилось на душе у Федьки, когда он встречался с Авдотьей.
Как в воду глядел Федька, сторонясь недоброго внимания хозяйки. Однажды после общей трапезы, когда послужильцы, перекрестившись на красный угол, затопали к двери, Иван Иванович окликнул Федьку:
– Обожди, слово есть…
Отводя глаза в сторону, будто самому неловко стало, Салтык заговорил:
– Вот что, Федор… Авдотья жалуется… Ты мне дворовых девок не порть! – и, усмехнувшись, добавил: – А ежели терпежу нет, на соседний двор сходи. Боярыня всю оконницу носом протерла, на тебя, шалопута, заглядываясь. Застоялась боярыня, третий год без мужа живет. А что дородна малость Марфа Евсеевна, так то не помеха. Авось осилишь! Чем за десятью зайчихами гоняться, не лучше ли сразу медведицу валить?
И опять строго, без улыбочки, предупреждающе:
– Запомнил, Федор?
Федька покаянно склонил голову. Попробуй тут не запомнить! На своем поместье сидючи и то перечить Ивану Ивановичу не смел, понимал, что не ровня. А в нынешнем подневольном житье только слушаться и оставалось. Как сказал господин Иван Иванович, так и будет. Закручинятся теперь любушки, бывшие Федькины подружки, слезами вышивание обкапают, на поварне в щи либо соли переложат, либо биты будут за недосол Авдотьиной тяжелой дланью. Но в том Федькиной вины нет. Как велит господин Иван Иванович, так он и поступает, убегая блуда на хозяйском дворе. Скучное житье наступает…
Но долго отчаиваться Федька не умел. Вспомнились слова Ивана Ивановича о вдовой боярыне. Он и сам замечал, что подглядывает боярыня из оконца своего терема, когда появляется Федька на улицу выезжать застоявшихся воинских коней. Это было единственное дело, порученное новому послужильцу, и относился к нему Федька с большим рвением – коней он любил. Мчался Федька по улице, то пригибаясь по-татарски к лошадиной шее, то выпрямившись и твердо упираясь ногами в стремена – русской воинской статью. Ветер шапку смахнет, русые кудри развеет, красный плащ птицей за плечами бьется, ледяные брызги из-под копыт искрами летят – удал молодец, пригож, горяч, тут не только затомившаяся вдова, нерастревоженная девица и та сердцем дрогнет!
Стал Федька, мимо терема проезжая, на оконце заглядываться. Когда ни глянет – в оконце боярыня, лицо круглое, румяное и будто бы молодое. Осмелел Федька. Остановится перед теремом, рукой помашет, встряхнет кудрями – и дальше мчится, рысью, галопом, бешеным наметом – черт на коне, а не сын боярский!
Не скоро, недели через две, дождался Федька ответного знака. Помахала боярыня белой тряпицей и тут же ставенку захлопнула – застеснялась. В чем другом, а в женской лукавой слабости Федька разбирался преотлично. Застыдилась боярыня, что на Федькино внимание откликнулась, спряталась. А теперь Федька сам от нее спрячется, пусть думает-гадает: не случилось ли что?
Прикинулся Федька больным, залег в своем домишке, как медведь в берлоге, притворно охал, ворочаясь на лавке. Приходили дворовые, сочувствовали. Федьку люди любили, скучно без него стало на дворе. И господин Иван Иванович приходил. Посоветовал париться в бане по два раза на дню, а на ночь прикладывать к пояснице мешочек с горячим песком. Нагреть песок в печи и прикладывать, лучшего средства от поясницы нет, еще покойный батюшка Ивана Ивановича так лечился.
Даже Авдотья однажды заглянула, принесла кувшин с клюквенным квасом. Федька растрогался: готовила такой квас Авдотья для одного мужа, послужильцев им не баловала. Простила, значит…
Блаженствовал Федька в тепле, в покое, в людской заботе. Дни проходили нетомительно. Да и с чего бы ему томиться? Пусть томится боярыня! Дозреет – бери ее голыми руками!
Как задумал Федька, так и получилось. В назначенный им самим час вылетел на гнедом жеребце за ворота, перед теремом красуется, коня на дыбы поднимает. Боярыня к оконцу прилипла, тряпицей машет, остановиться не может, поди, ветер уже в горнице гуляет, так усердствует, что щеки трясутся.
«Моя боярыня, моя!» – торжествует Федька.
Перед вечером снова вышел Федька за ворота, теперь уже пешим. Неторопливо прогулялся взад-вперед перед боярским двором, прислонился к тыну возле калитки.
Ждать пришлось недолго. Скрипнула калиточка, выглянул здоровенный мужик в волчьей шапке, недобро глянул на Федьку, но сказать – ничего не сказал, только проворчал что-то невнятное и захлопнул калитку. Из-за тына донеслись звуки удаляющихся шагов – поспешные, с морозными взвизгами под сапогами, потом с коротким твердым топотком по закаменевшим ступеням крыльца. Спустя малое время – снова шаги, уже приближающиеся. Федька прислушался. Так и есть: с редкими тяжелыми мужскими шагами переплетались бабьи – частые-частые, шаркающие.