Ирма Кудрова
Гибель Марины Цветаевой
От автора
Новые материалы, а также переоценка материалов уже известных, легли в основу этой книги.
Новые источники — это записи моих личных встреч и бесед с очевидцами последних лет Марины Цветаевой; это материалы частных архивов (в том числе наших соотечественников за рубежом), а также материалы архивов государственных.
Что касается последних, то больше многого другого мне необходим был важнейший из документов, прямо относящийся к 1939–1941 годам, о которых я здесь пишу: дневник сына Цветаевой Георгия Эфрона. Дневник, который он педантично вел в Москве и в Елабуге. Документ хранится в Российском Государственном архиве литературы и искусства в Москве. Увы! Только отдельные записи из этого дневника оказались для меня доступны, — и я отлично понимаю, что это обстоятельство непременно заставит в будущем не просто дополнить, но многое и исправить в повествовании, которое я предлагаю теперь вниманию читателя.
Много плодотворнее оказалась работа в другом государственном хранилище: архиве КГБ (буду называть по-старому это учреждение, которое столь часто в последние годы меняет свое название). Благодаря помощи Анастасии Ивановны Цветаевой, Софьи Николаевны Клепининой-Львовой и Александра Эммануиловича Литауэра появилась возможность познакомиться со следственными делами не только мужа и дочери Цветаевой, но и людей, в окружении которых Марина Ивановна оказалась сразу после возвращения на родину.
То обстоятельство, что мне удалось прочесть не одно-два, а несколько «дел», серьезно облегчило их изучение. Их сравнение и сопоставление, повторяющиеся конкретные детали и особенно очные ставки, где стенографистка (а не следователь!) записывает неотредактированные реакции и реплики; множество неожиданных сведений (в особенности на первых допросах, когда от подследственного, как правило, требуют рассказа о себе самом), — оказались источником, крайне ценным для задач биографа.
Эти толстые тома переплетенных протоколов и других материалов, связанных уже с судом и реабилитацией… Открывать их было страшно.
Слишком недавно все это происходило. Все-таки это не девятнадцатый век. Поискать — так и тех следователей еще, пожалуй, найти можно, и методы, коими велось в те годы дознание, не так давно ушли в небытие. Эти светло-коричневые тома, похожие один на другой, эти пожелтевшие страницы (внизу каждой — чернильная подпись допрашиваемого, — и как же отличаются они одна от другой!)… Открываешь — и кровь проступает сквозь отпечатанные на машинке слова.
Кажется, это звучит почти надрывно. В самом деле, бесстрастия, столь ценимого обычно у исследователя, мне действительно не достает. Но повторяю любимый девиз Цветаевой: «Laissez dire!» — пусть говорят, что угодно. Не ради хвалы или хулы я бралась за перо.
Однако другой вопрос может задать мне непредубежденный читатель: насколько необходимо нам знать все это для восстановления последних лет жизни великого поэта? Не слишком ли увлекся автор историей арестов и допросов? Оправдан ли его интерес к фигурам каких-то оперуполномоченных? Не слишком ли сгущена атмосфера всеобщего страха, заставлявшая, к примеру, маленьких чиновников далекой Елабуги отказывать в просьбе, едва бросив взгляд на цветаевский паспорт?
Нет, автор не увлекся модной темой. Эта модность, если хотите, как раз смущала, да и сейчас еще явственно мне мешает.
Однако на другой чаше весов — долг. Как я его понимаю. Долг перед судьбой поэта, которого я люблю, человека и женщины, которой я восхищаюсь. И этот долг заставляет все неудобные ощущения решительно отвести в некий подстрочник.
Ибо, вернувшись на родину, Марина Цветаева разделила судьбу многих замечательных своих современников. Липкие сети Лубянки стреножили ее с первых же шагов по родной земле. Игнорировать их, когда появилась, наконец, возможность узнать правду, — чего же ради?…
Судьба Цветаевой впитала все трагедийное напряжение нашей эпохи с тем большей силой, что то была судьба поэта. То есть человека, которого стихии (природы и времени) сотрясают сильнее, чем кого бы то ни было.
Как самое высокое дерево притягивает к себе в грозу удары молнии — с той же закономерностью погибла в лихую годину своей страны Марина Цветаева.
БОЛШЕВО
Теплоход «Мария Ульянова», на борт которого 12 июня 1939 года во французском порту Гавр поднялась Марина Цветаева с сыном, прибыл в Ленинград 18 июня.
Теплоход шел спецрейсом. Он привез из Испании очередную партию испанских беженцев — детей и взрослых, а также группу русских, покидавших чужие края.
Найти знакомый дом в Саперном переулке было для Цветаевой несложно: она бывала здесь не раз — в той, уже неповторимо давней жизни.
Анна Яковлевна Трупчинская, старшая сестра мужа, была, скорее всего, заранее предупреждена братом о предстоящем визите. И все же она не решилась впустить в дом путешественников. У нее были веские причины для такой осторожности: и самой Трупчинской и ее дочери-студентке уже приходилось являться на малоприятные «собеседования» в ленинградский «Большой дом» — дом НКВД на Литейном проспекте. Там обеих с пристрастием допрашивали обо всех, кто посещал их квартиру.
Втроем они погуляли по светлым июньским улицам Ленинграда.
Брандмауэры многих домов были украшены огромными плакатами. Они тиражировали идеал социалистического общества, в котором труд был провозглашен делом чести, доблести и геройства: здоровяк в рабочем комбинезоне и его крепкогрудая подруга в красной косынке и с пучком спелых колосьев в руке призывали сограждан незамедлительно нести свои деньги в сберкассу — или же вступать в ряды Осовиахима.
После семнадцати лет разлуки с родиной Марина Ивановна попала в сюрреалистический мир, где в узнаваемых декорациях текла фантастическая жизнь.
В ее обыденном порядке были митинги и празднества в честь покорителей пространства: летчиков, полярников, парашютистов. Празднества сменялись обличениями и проклятиями в адрес других соотечественников, внезапно оказавшихся предателями всех святынь, бандитами, потерявшими остатки совести.
Этот мир знал только две краски — черную и белую. Точнее, черную и красную, ибо всенародные празднества одевались в знамена и транспаранты цвета пролетарской революции. Этот мир состоял из героев и злодеев, — третьего не существовало Дух истерии витал и в неумеренных восторгах, и в осатанелых проклятиях. Страсть одинакового накала, не признающая полутонов, кипела в тех и в других.
Знала ли Цветаева обо всем этом, возвращаясь?
Она многое знала. Ибо при всей ее ненависти к газетам она, конечно, читала их, не могла не читать. Ими были завалены комнаты и подоконники, когда муж, Сергей Яковлевич, был еще рядом. После его стремительного побега из Франции страстным «глотателем газетных тонн» стал подросший сын.
Она знала, но кому неизвестно, с какой неотвратимостью разверзается бездна между слышанным, прочитанным — и увиденным собственными глазами.
Она сопротивлялась возвращению, как могла, пока муж был рядом. Когда он уехал — свободного выбора у нее уже не было. Переезд в Советскую Россию — и даже время этого переезда! — ей диктовали люди, с которыми связал себя Сергей Яковлевич Эфрон.
Вечером того же 18 июня Цветаева и четырнадцатилетний Георгий сели в поезд, отправлявшийся в столицу. На следующее утро они уже подъезжали к московскому перрону.