— Слушай, — сказал Лауро, — как ты думаешь? Разве будущее нашей отечественной оперы не является делом каждого патриота?

Убальдо огорченно махнул рукой.

— Если итальянский композитор обладает огромным талантом, — а ведь после «Оберто» все миланские знатоки признали в Джузеппе талант, — если, я говорю, итальянский композитор обладает талантом, разве не обязан каждый патриот поддерживать его?

— Ну, конечно, — сказал Убальдо.

— Поддерживать его, понимаешь, а не проваливать. Даже если бы в опере не нашлось больше двух или трех удачных мест.

— Ты прав, — сказал Убальдо.

— И поддерживать его всеми силами, чего бы это ни стоило. Особенно сейчас. Потому что существует тайная инструкция — насильно вводить в репертуар оперы немецких композиторов. Как можно больше опер немецких композиторов!

— Все знают об этом, — сказал Убальдо.

— А ты понимаешь, что это значит? Скажи мне, ты понимаешь? — Лауро смотрел на Убальдо в упор. Он говорил медленно и торжественно. — Это нашествие немцев на лучший театр нашей родины. Это гибель нашего оперного искусства.

— Многие понимают это, — сказал Убальдо.

— Многие? Может быть. Но не певцы. Эти не думают о родине. Им что? Гонорары, дифирамбы, фимиам, рев толпы — вот что им надо.

— Пожалуй, что так, — сказал Убальдо.

— Они рады петь бравурные арии в операх всех этих Вейглей, Винтеров, Штунцев, Гиллеров…

— Ты забыл пруссака Николаи, — сказал Убальдо.

— Черт с ним! — сказал Лауро. — Важно одно, что певцы охотно поют в операх всех этих немцев, а к опере своего, итальянского композитора отнеслись с явным пренебрежением.

— «Тамплиер» Николаи очень понравился публике, — сказал Убальдо. — Он прошел сорок шесть раз подряд. С теми же певцами, что и опера Верди.

— Вот видишь, — сказал Лауро. — Изменники эти виртуозы, право. Им нет дела до родного искусства.

— Не всегда, — сказал Убальдо. — Помнишь премьеру «Цирюльника»?

— Помню, — сказал Контарди.

Они с Убальдо были молоды тогда. В театре Арджентина в Риме тоже был и свист, и шум, и кошачий концерт. И даже кто-то выпустил на сцену живую кошку, самую обыкновенную кошку, серую, с черной полосой по хребту, но очень голодную и злую. Шерсть у нее стояла торчком, точно у дикобраза. Во время трудного финала второго действия. Чтобы создать замешательство. Это постарались приверженцы Паччини. Ловко подстроили интригу. Говорили, что русская графиня, Джульетта Самойлова звали ее, истратила немало денег на эту затею. Не пожалела русских рублей приезжая синьора. Все в Риме знали ее. Была она красавицей — взбалмошной и своенравной. Молва приписывала ей не одного любовника. Она сидела в ложе второго яруса спиной к сцене. Но иногда она немного поворачивалась, указывала веером в сторону оркестра и принималась хохотать. Хохотала до упаду. Вся тряслась от смеха. Бриллиантовые серьги с длинными подвесками так и прыгали у нее в ушах.

Певцы в тот вечер показали себя настоящими героями. Они пели громко, полными голосами, с необыкновенным воодушевлением.

— Ох, как злился на публику Гарсиа. Он был совсем вне себя, помнишь? — сказал Убальдо.

Как не помнить! Аккомпанируя себе на гитаре в первом действии, певец с такой силой ударил по струнам, что они лопнули. Ahimé! Вот так неожиданность!

Убальдо оживился. Он причмокивал губами от удовольствия и то и дело закрывал глаза. Чтобы удобнее было припоминать картину премьеры в Арджентине.

— А маэстро Россини? Что за композитор! Сущий лев! Разве можно забыть все это?

Ну конечно нет. Тем, кто видел Россини в тот знаменательный вечер, забыть его было невозможно. Во фраке цвета кофе с молоком — боже мой, уже один этот фрак, такой светлый, являлся мишенью для насмешек — композитор управлял оперой, подыгрывая на чембало. Он все время был в движении, вставал, садился, опять вставал, неистово аплодировал артистам, подбадривал их, благодарил, подпевал в ансамблях. Ему не было двадцати лет. Он был полон юного задора и беспредельной отваги. Иногда он поворачивался лицом к залу и звонким молодым баритоном кричал на публику: «Да тише вы! Да замолчите же!» Потом снова поворачивался к сцене, снова аплодировал артистам и дирижировал, и пел. Глаза у него блестели. Фалды его фрака разлетались в стороны, как крылья. Он был душой и хозяином спектакля. Он принимал непосредственное участие в рождении своей оперы на сценических подмостках. И он отчаянно боролся за жизнь своего детища.

— Другие времена, другие люди, — сказал Лауро.

По лестнице кто-то поднимался. В дверь постучали. Санте не терпелось сообщить мужу цифру сегодняшней выручки. Синьора Аккарини запыхалась. Ей было под пятьдесят, и она была тучной, малоповоротливой женщиной. Она держала в руках кожаный мешочек с деньгами. Металлические монетки приятно позванивали. Санта широко улыбалась. Цифра выручки была на редкость солидной.

Лауро Контарди пошел домой. Стемнело. Жизнь в городке замирала. На другом конце улицы подвыпившие гуляки горланили песни. Они шли, взявшись под руки, целой ватагой и в такт песни били палками по железным ставням и засовам наглухо закрытых дверей лавок и торговых складов. Грохот и лязг железа нарушали тишину наступившей ночи. Разными голосами лаяли собаки. Большие и маленькие. Одни — сипло и лениво, другие — пронзительно и заливчато.

Лауро Контарди шел домой. Он был печален. Суета сует, суета сует — всё суета. Он горько усмехнулся. Вот и ему приходят на ум слова Экклезиаста. Стало быть, плохо дело. Да что скрывать? Конечно, плохо дело. Поневоле приходят в голову невеселые мысли. Мечтает человек, трудится, верит — вот уж кажется близкой желанная цель, и опять крушение, и опять кругом обломки и развалины. И так проходит жизнь.

Лауро вздохнул. Сколько усилий пропало даром, сколько энергии, упорства, выдумки…

ГЛАВА ВТОРАЯ

Распри в городке начались лет семь назад. Очень скоро после того, как Джузеппе Верди уехал в Милан учиться. Композитору шел тогда девятнадцатый год.

Шумные скандалы, ядовитые сплетни, неразрешимые споры — все это казалось борьбой страстей вокруг открывшейся вакансии на должность соборного органиста, хормейстера, дирижера оркестра Филармонического общества и преподавателя в музыкальной школе. Такая уж это была должность, хлопотливая и нелегкая. Все обязанности, связанные с ней, выполнялись одним лицом. Так повелось издавна. По соображениям характера экономического. Потому, что одну часть жалованья маэстро получал от города, а другую — от церкви, и только соединенные в одно целое эти части составляли сумму, на которую можно было просуществовать.

Вот почему от приглашенного композитора требовалось, чтобы он был и органистом, и дирижером оркестра, и хормейстером, и учителем музыки. Все это было непременным условием для поступления на работу в качестве maestro di musica. И множество требований, предъявляемых к композитору, никого не удивляли. Что особенного в этих требованиях? Разве деятельность maestro di musica — органиста, хормейстера, дирижера оркестра и учителя музыки — может представлять затруднения для музыканта толкового и получившего образование? Конечно же нет.

Взять к примеру хотя бы маэстро Провези. Он успешно совмещал все эти должности и отлично справлялся с возложенными на него обязанностями. Популярность его в городе была вполне заслуженной. Оркестр Филармонического общества с удовольствием повиновался движению его руки, а ученики в школе уважали его и в занятиях с ним преуспевали.

И только настоятель собора, каноник дон Габелли… ох, уж этот дон Габелли! Именно он, как никто другой, играл ведущую роль во всех интригах, направляемых против патриотов. Он был слугой Австрии, каноник дон Габелли, и он ненавидел Провези как патриота и вольнодумца.

Само собой разумеется, что при встрече с композитором каноник всегда подчеркивал свое к нему расположение, но за глаза он называл маэстро проклятым якобинцем. Иначе он никогда не называл его. И канонику вторило все духовенство. Духовенство в городе не любило Провези.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: