— Сочинения его я передал вам, синьоры, три дня назад, — продолжал говорить маэстро Ролла. Профессор Пиантанида быстро закивал головой. А Франческо Базили удивленно поднял брови.
— Очень почтенные, известные мне музыканты дают о нем самые лучшие отзывы. — И маэстро Ролла предложил членам комиссии ознакомиться с этими, имеющимися у него на руках отзывами. Это были свидетельства Провези и филармонистов, любителей музыки города Буссето. В обеих бумагах говорилось о необыкновенном мастерстве, достигнутом Верди в искусстве игры на фортепиано, говорилось о том, что он неоднократно исполнял публично и с большим успехом фортепианные произведения высшей степени трудности, написанные как им самим, так и другими композиторами, пользующимися широкой известностью.
Профессор Анджелери заинтересовался. Он смотрел на Верди очень благожелательно. Вполне могло случиться, что молодому человеку, наделенному из ряда вон выдающимися способностями, пришлось до восемнадцати лет прозябать в маленьком провинциальном городке. Мало ли как иной раз складываются обстоятельства и чего только не бывает в нашей жизни!
Анджелери был приглашен в консерваторию недавно. Он всецело посвятил себя преподаванию и носился с мыслью основать новую итальянскую школу пианизма. Анджелери успел завоевать репутацию учителя искусного и требовательного. О нем говорили с уважением. За создание в консерватории образцового фортепианного класса Анджелери взялся со всей страстностью реформатора и неиссякаемым упорством одержимого идеей фанатика. Каждый вновь поступающий ученик делался для него предметом тщательного изучения. Молодой Верди очень заинтересовал его. Анджелери предложил юноше сесть за фортепиано, и только после того как Верди сел, Анджелери спросил, что имеет молодой пианист в своем репертуаре и что мог бы он продемонстрировать комиссии. И, задавая эти вопросы, Анджелери улыбался приветливо и ободряюще.
Верди назвал Каприччио Герца. Анджелери одобрительно закивал головой.
— Прекрасно, прекрасно, — сказал он, обращаясь к комиссии, — это такая пьеса, по которой мы сразу сможем определить и способности молодого человека, и степень совершенства, достигнутого им в трудном искусстве пианиста-виртуоза.
И Анджелери поднял к глазам лорнет (профессор был немного близорук), обвел взглядом коллег, как бы испрашивая у них разрешения начать экзамен, потом сказал Верди: «Прошу» — и приготовился смотреть и слушать. Главным образом смотреть. Потому что Анджелери придавал постановке руки на клавиатуре первенствующее и даже решающее значение.
— Руку пианисту надо ставить так же, как вокалисту голос, — говаривал он. — Ибо если рука поставлена неправильно, пианист не может членораздельно и убедительно выразить музыкальную мысль, не может придать должной теплоты и рельефности мелодической фразе, не может, наконец, отдаться свободному полету собственной фантазии.
И обычно, в то время как ученик играл, маэстро Анджелери не спускал глаз с его руки. Но пристально вглядываясь в руку, увлекаясь ее работой, любуясь ее движениями или критикуя их, маэстро иногда терял из вида внутреннее содержание музыки, и даже можно сказать, что руки пианиста и их движения, воспринимаемые им как правильные или неправильные, иногда заслоняли от маэстро смысл и красоту музыкального произведения. Иногда, конечно. И только до известной степени.
Но к учащимся, посвятившим себя изучению искусства игры на фортепиано, Анджелери был беспощаден. Он отказывался признавать какие бы то ни было достоинства — будь то смелость или полет фантазии — там, где руки, по его мнению, двигались неправильно, там, где не было непогрешимой корректности и ровности гамм, точности и безупречной чистоты в двойных нотах, четкости и быстроты в трелях, мощи в аккордах, искусно рассчитанного нарастания звуковых волн в пассажах арпеджиями. Все эти особенности, представлявшие собой детали сложного технического механизма, которым должен был владеть пианист-виртуоз, подвергались Анджелери строжайшей критике, причем каждая деталь воспринималась и разбиралась им в отдельности. Так было и теперь, когда Анджелери экзаменовал молодого Верди.
Верди играл Каприччио Герца. Анджелери смотрел на руки Верди. И сначала выражение лица маэстро было приветливо-благожелательным. Он начал слушать именно так — приветливо-благожелательно. Но это выражение оставалось у него на лице недолго. Очень недолго. Лицо его стало строгим и недобрым. Уголки рта опустились презрительно-брезгливо. Весь его облик выражал порицание. Но он продолжал слушать и смотреть. Главным образом смотреть. Профессор Анджелери пристально следил за руками Верди. Он следил за ними с необыкновенным вниманием. С повышенным, почти болезненным вниманием. Он нагибал голову и наклонялся то вправо, то влево, как бы сопутствуя рукам пианиста. О, он не выпускал из вида ни одной руки: ни левой, ни правой. Он наклонялся влево, когда левая рука спускалась вниз, к раскатисто-гулким басам; он всем корпусом подавался вправо, когда правая рука пианиста достигала резковатых и чуть дребезжащих высоких звуков инструмента; он привставал, когда обе руки в стремительном движении доходили до последних клавиш верхней октавы фортепиано.
А потом Анджелери вздохнул, опустил лорнет и отвернулся. Перестал смотреть на руки экзаменуемого. Почти демонстративно. Точно хотел нарочито подчеркнуть, что смотреть здесь не на что. Ему-то уж во всяком случае смотреть не на что. И он считает нужным всем своим видом подчеркнуть это обстоятельство: смотреть здесь не на что.
Верди закончил Каприччио звонким ля-мажорным аккордом. И встал.
— Скажите, — спросил Анджелери, — кто был вашим учителем? — И вопрос этот, сам по себе безобидный, звучал в его устах сурово и обличающе, как будто заключал в себе тяжкое обвинение.
— Кто был вашим учителем?
Оказалось, что никто не учил Верди играть на фортепиано.
— Никто? Как же так? А маэстро Провези?
Маэстро Провези учил его игре на органе. А на чембало и на фортепиано он научился играть сам.
— Сам? Каким же образом?
Оказалось, что у него был печатный самоучитель.
— Печатный самоучитель? Так, так.
Анджелери развел руками и опустил голову.
— Вы свободны, — сказал Базили.
Верди вышел.
— Это печальное недоразумение, — сказал Анджелери.
— Я знал, что мы понапрасну теряем время, — сказал Базили. — Он играет ужасно.
— Я с вами не согласен, — сказал Пиантанида. Он недолюбливал Базили и был всегда рад не согласиться с ним. — Он играет не только не ужасно, а даже, как мне кажется, хорошо. По-своему, конечно. Вне правил, так сказать. Но он играет осмысленно, прочувствованно, с увлечением.
— Бог с вами, синьор Пиантанида, — сказал Анджелери. — Мы не имеем права поддаваться каким-то необъяснимым, неопределенным впечатлениям. Мы должны рассуждать. Рассуждать разумно и здраво. Этот юноша играть не умеет. Как пианист он не выдерживает критики. Руки у него испорчены. И поправить ничего нельзя. Ему восемнадцать лет.
— Восемнадцать лет и девять месяцев, — сказал Базили. — Скоро девятнадцать. Он родился в октябре, а теперь у нас конец июня.
— Ну вот видите, — сказал Анджелери, — тем хуже для него. Руки у него твердые и вполне сформировавшиеся. Развивал он их неправильно. Мне его жаль, но помочь ему ничем не могу. Виртуоза из него не выйдет.
— Он — органист, — сказал Пиантанида. — Вот тут, в отзыве о нем, подписанном любителями музыки его родного города, сказано, что он с восьми лет начал играть на органе. Весьма возможно, что он хороший, а может быть, даже отличный органист.
— Но поступает-то он в класс фортепиано, — неестественно громко сказал Анджелери. Он начал горячиться. — В класс фортепиано. Не в класс органа. Такого класса у нас нет. А пианиста-виртуоза из него никогда не выйдет. Я уже сказал. Могу повторить еще: не выйдет.
— Всё? — спросил Базили. У него был вид человека, которому все эти разговоры и обсуждения явно опротивели, — Резюмирую: в приеме отказать.