— Почему у вас голос такой слабый? Не заболели?
— Нет, — громче произнесла она и стала откашливаться, и тут он подошел близко к ней и потрогал рукой ее лоб, как поступают с детьми, когда хотят узнать, нет ли у них жара. Катя отозвалась на заботливый жест командарма кроткой улыбкой:
— Убедились, товарищ командарм?
— Да. Лоб у вас холодный, — ответил он и опять заходил по хате. — Вот что: читал я ваш отчет о поездке за голодающей детворой Питера. Трогательно, и вообще… поэтично даже. Стихи бы о вас написать, да, да, поэму! Орлик-то ваш где? Не вижу его что-то.
Кате пришлось ответить, что Орлик на передовой.
— Не было меня здесь, я бы не позволил, — проговорил Эйдеман. — А теперь уж не воротишь. Ладно…
Катя все пыталась уловить, а в чем дело-то, ради чего он ее вызвал? Помолчав, Эйдеман вдруг заговорил о том, что история событий должна содержать не только само их описание, а и то человеческое, казалось бы частное, порой даже сугубо личное, которое эти события сопровождает и придает им своеобразную окраску.
— История должна быть живой, — говорил Эйдеман. — И тут все имеет значение, любая частность, ее нельзя отбрасывать.
Катя стояла и думала: неужели до командарма дошло что-нибудь из записей, сделанных ею и Орликом в дневнике? Кое-что, правда, там записано для истории, но разве этому можно придавать какое-либо значение? Господи, ведь просто так записано, больше ради себя, нежели для чужих глаз.
— Все войны кончаются, кончится и наша, — говорил командарм, ловко снимая пальцами нагар с закоптевшего фитиля керосиновой лампы. — И только впоследствии начнет выясняться, с каким блеском и как, я бы сказал, талантливо вела борьбу наша партия и наша армия. Были и промахи, зато какая мощь, размах, напор, смелость! Я считаю, что разгром Деникина — одна из самых сокрушительных операций. И все, что ни возьмете до Деникина, тоже великолепно! Нет, куда Врангелю! У него временный успех. Временный, вы понимаете, Катенька?
Нет, она еще ничего не понимала, но кивала: да, да, ну конечно, это временно. Еще бы! И думала: «Зачем он это все мне говорит?»
— Знаете, Катенька, что я предвижу? — продолжал он. — В самом непродолжительном времени наш фронт получит и конницу, и авиацию, и свежие пополнения в пехоту. Увы, танков и кораблей у нас нет, но все то, чем Москва располагает, мы получим. И перелом не за горами…
Кате начинало казаться, что он говорит это с каким-то умыслом, все это будто бы именно ей, Кате, адресовано, именно ей он пытается что-то внушить и не случайно толкует о том, как надо понимать историю, и связывает это с событиями последнего времени.
— Видите ли, Катя, тут вот что надо всегда помнить: авантюристы, подобные Врангелю, не учитывают, что имеют дело не просто с Россией, какой она им представляется. Во главе новой России стоит партия, какой не бывало в истории, — вот чего они не понимают. Она уже не раз доказала свою силу и необыкновенное умение поднимать народ. Докажет и в этот раз!
Но вот командарм, как показалось Кате, наконец перешел к делу. Он взял со стола какой-то пакет и протянул ей:
— Возьмите. Это вам.
Пакет был треугольный, мятый, с неразборчивым адресом. Катя с радостным волнением схватила пакет, думая, что это от Орлика. Но почерк был незнакомый… Впрочем, что-то Кате припомнилось.
— Это вам от какого-то Прохорова. Мои штабные прочли и по некоторым соображениям передали пакет мне. Читайте!
Катя сунула пакет в нагрудный карман своей гимнастерки. Не станет она читать письмо при командарме, но уже догадывалась, в чем дело. Эх, этот матрос… Так неловко… Надо извиниться… И Катя что-то забормотала, сама не помня себя, красная лицом до самой шеи.
— Нет, это вы извините, что пакет прочли, — сказал с ласковой мягкостью Эйдеман. — Но адрес размыло в пути, а в письме оказалась пометка: «Для истории. Включить в дневник». Вот и заинтересовались мои помощники, в особый отдел хотели передать.
Отпуская Катю, он еще сказал:
— Пишите, пишите, все записывайте. Со временем это станет ценным документом истории. Человеческим документом, а ему, бывает, и вовсе цены нет. Все! Впрочем, еще одну минуту задержу.
Он взял Катину руку в свою и спросил:
— Хотите продолжать со мной службу?
Катя безмолвно кивнула.
— Хорошо. Идите…
Уже светало, и занимался ясный июньский день. Катя лежала на койке в своем общежитии и читала удивительное письмо. Свет зари бодрил, и спать совсем не хотелось. Рождалось в душе ощущение какого-то подъема, будто все не так уж плохо, как кажется по трудной обстановке на фронте.
Вставало солнце, и слышно было, как бухают в степной дали орудийные батареи, и под этот грозный гул Катя переписывала письмо матроса Прохорова в дневник.
«Для истории…» Это действительно стоило внести в дневник… Нам еще встретится письмо от Прохорова с точно такой пометкой. Никакой писанины люди вроде Прохорова не терпели, а вот для «истории» — это пожалуйста. Ради нее не одна Катя и не один Орлик были готовы на все.
«Настоящим сообщаю, как было дело, — писал матрос. — Вот он нас окружил, гад, и садит, и садит. Все шесть бронепоездов наших отрезали от своих, — что делать? Ах ты, мать моя, богородица, не пропадать же! Со всех сторон беляки, а у нас ни продовольствия, ни воды, ни топлива. То есть понемножку хватает, так ведь надо беречь, экономить…»
Прохоров, милый Прохоров! Описывал он то, что было хорошо известно в штабе. Когда Слащев высадился со своим корпусом у Кирилловки, то он первым делом перерезал железную дорогу, по которой курсировал отряд красных бронепоездов под командованием моряка Полупанова. Попал в окружение и «Красный Интернационал».
«И вот стал наш замечательный герой командир Полупанов думать, что дальше делать. Ну, посовещались, конечно. Было два выхода: бросить бронепоезда на произвол противника или всем вместе, и ничего не бросая, прорываться к своим. Ясно, наши как один сказали: «Будем прорываться!» И начался знаменитый бой. Слащев бросал против нас все отборные части. Днем и ночью гремел огонь. Почти десять суток кипело сражение. Храбрость наших была исключительна! Никто не жаловался на голод, на усталость или на что-то еще. Погибали, но не сдавались. И пришла победа. Мы все прорвались, все шестеро бронепоездов, и пришли к своим, хотя и крепко израненные. Так было дело, и я прошу, — заканчивал Прохоров свое описание, — очень прошу не забыть написать про Полупанова, с которым мы готовы еще раз хоть в огонь, хоть в воду, и про героизм следующих бронепоездов, как-то: «Гром», «Лейтенант Шмидт», «Карл Маркс», а также № 85, «Советская Россия» и «Советская Латвия». Потеряли мы 300 бойцов, которых тоже следовало бы отметить и не забыть!..»
В тот утренний час, когда Катя заканчивала переписывать это своеобразное донесение для истории, командарм Эйдеман отдал приказ наградить Прохорова и его товарищей за революционный порыв и боевую отвагу. Катя видела, как командарм сел в автомобиль и снова укатил на передовую, туда, где бухали орудия, на юг.
«Какая сила воли у наших людей! — записала Катя в тетрадь. — Какие они все герои! Все, все!»
Катя сделала еще такую запись:
«Иногда я слышу разговоры пожилых штабистов о чрезмерной молодости ведущих фронтовых военачальников нашей Красной Армии. Наверное, когда-нибудь и будут удивляться: как же так, скажут, такие молодые, а вели за собой полки, бригады и даже армии! А что тут удивительного? — спрошу я. Молода наша революция, и молоды, естественно, те, кто ее делал и теперь за нее воюет. А в партии разве не так было? Интересные цифры мне попались в одной политотдельской брошюрке. В 1900 году Ленину было тридцать лет, Бабушкину — двадцать семь, Землячке — двадцать четыре, Бауману — двадцать семь, Стасовой — столько же, а ведь это уже тогда были видные революционеры, зрелые и опытные. Что же особенного, если наш Эйдеман уже командарм, а сменит его человек еще более молодой? Так и должно быть…»