— «Недавно в Крыму…» Эх, попасть бы туда, поглядеть бы!.. «…возле Керчи были взорваны Беш… Бешуй…ские копи, откуда черный барон…» Да, ребята, а почему «черный»? Ну, идем дальше. «Это новый факт, подтверждающий что…» Ох, и пишут же! «Подтверждающий»!.. Слова-то, а? С пуд весу!

Газету у этого пария скоро забрали, и читать стал другой, худенький, в больших очках, с черной гривой давно не чесанных волос. Он тоже запинался, но читал глаже.

— Ну, цыть, братва! Сейчас мое слово! — начал он с комичной ужимкой. — Итак, мы имеем, пишет неизвестный автор из Крыма, «факт, подтверждающий, что в тылу Врангеля ширится партизанское движение. Сами власти в Крыму не скрывают, что копи взорваны партизанами, получившими откуда-то взрывчатку».

В заметке далее сообщалось о большой дороговизне в Крыму. Точно перечислялись цены: скромный обед стоит до 10 тысяч рублей, фунт сахару — 14 тысяч, стакан чаю — 500 рублей. Пара сапог до 800 тысяч рублей, костюм — около миллиона. Чтобы кое-как прожить месяц в Севастополе, нужно не меньше миллиона. Особенно в ходу английские фунты и старые царские деньги.

Сообщалось в заметке и о том, что иностранные корабли увозят из Крыма зерно, табак, шерсть. Недавно из Севастополя увез во Францию полные трюмы отборного ячменя пароход «Мирабелла».

— Долой Антанту! — выдохнули разом парни и девушки, окружавшие чтеца, и кто-то забасил из Маяковского: «Ешь ананасы, рябчиков жуй, день твой последний приходит, буржуй!» Другой подхватил: «Вильсон, мол, Вудро! Хочешь крови моей ведро!» И тотчас, к удивлению Саши, затеялась хоровая декламация стихов. Поражало, что знают наизусть эти стихи многие.

До сих нор Саше казалось, что стихи — это удел избранных. Вот, к примеру, много стихов знала Катя. Так ведь она особенная, а тут, гляди, самые с виду простые девчата и парни шпарят и шпарят стихи как ни в чем не бывало.

Весело было Саше все это слушать, и только об одном жалела она, что Катеньки нет рядом. Вот бы с Катей все обсудить, всем поделиться! Угрюмая по натуре, Саша была однолюбом: кого полюбила, с кем подружилась, то уж на всю жизнь. И больше ей никто не нужен. Изредка, правда, вспомнится ей и матрос Прохоров.

Но сама тут же говорила себе:

«Да ну его… Чудак…»

Иногда вдруг во время заседания вспоминалась мать, и тут же почему-то вставала перед глазами голубая люстра. Вся она светится, люстра эта, неземным сказочным светом, а мать сидит на сундуке и любуется. И ноги у нее, у Евдокии, уже не черные и не босые, а в башмаках со шнурочками, и бормочет она — странно! — почти те же слова, которые говорил Ленин: «Учись, доченька, учись. Все знай!»

Эх, умела бы Саша складывать стихи, вот бы сочинила — и про Каховку, и про погибшую в Таврии сестру милосердия Аню, и про Катю свою, и про мать с люстрой, и даже про дневник написала бы: как он лежит-полеживает взаперти в кованом старом сундуке, как некий клад, о котором никто не знает. А кто доберется да прочтет, тот сколько заветных дум обнаружил бы там — ее и Кати.

И еще вставила бы Саша в свои стихи про красную ленточку, о которой она думала и в Москве. Запомнилось крепко и очень понравилось это все. Нельзя же, в самом деле, без красной ленточки в жизни; жаль, на съезде с трибуны никто из молодых делегатов об этом не сказал. И минутами Саше представлялось, как она берет слово и говорит с трибуны о ней, о красной ленточке. Но слишком уж головастые парни и девушки брались выступать — после них Саша казалась самой себе совсем убогим несмышленышем.

«Войну и мир» она в дни съезда не читала и с собой не носила, но тоже не раз вспоминала о полюбившейся книге.

Кормили делегатов плохо, в общежитии и даже в зале заседаний (это происходило в том же бывшем купеческом особняке — клубе) ежились от холода, порой даже начинали притопывать озябшими ногами, чтобы как-то согреться. Но дней десять спустя, когда Саша вернется к себе на плацдарм и у нее спросят: «А как там в Москве? Небось холодно и голодно?» — она с запальчивостью ответит: «А вовсе нет! Я жалоб не слыхала. Зато слышала много интересного и повидала тоже!..»

Перед самым отъездом из Москвы Саша узнала, что Московский Совет направляет на Южный фронт особый поезд. Было так. Сашу вызвали в секретариат съезда и сказали:

— Вот тебе пропуск, товарищ Дударь. Отправляйся быстренько в Моссовет. Это близко, два шага. Найдешь комнату и товарища, которые указаны тут в пропуске. Валяй, договорись. Поезд вечером.

Помчалась Саша на Тверскую, до которой от места, где заседал комсомольский съезд, было и впрямь — да еще при Сашиной стремительности — не больше десяти минут ходьбы. Прохожие с недоумением оборачивались: куда так спешит эта смуглая девушка в сапогах и армейской шинели?

Сеялся острый, колючий снежок, а она держала шлем в руке, и ветер трепал на обнаженной голове Саши уже порядком отросшие волосы. Теперь она мало была похожа на паренька, во всем ее облике проступало женское, несмотря на резкость и угловатость движений.

«Какой же была тогда Москва?» — могут задать вопрос. Ну, вкратце кое-что скажем. Была та самая пора, когда по московским улицам ходил Уэллс и готовился после встречи с Лениным в Кремле написать свою нашумевшую потом «Россию во мгле». То была пора, когда по Москве возили в автомобиле старую немецкую революционерку Клару Цеткин и та радовалась всему, что видела, а видела она будущую Россию совсем иной, не так, как Уэллс, вовсе не во мгле, а в сиянии новой зари. В эти дни уже болел сыпным тифом и в роковой борьбе с ним погибал мужественный Джон Рид.

Мы обо всем этом говорим к тому, что хотим отметить: так или иначе, хоть краем уха, Саша про это слышала. В зале съезда или вечером в общежитии, с трибуны или в кулуарных разговорах, но мигом узнавались все новости.

— Братцы, а я сегодня в Третьяковку забегал. Репина смотрел, Левитана, Серова. Сам, признаться, балуюсь, рисую. Да времени нет, я ведь секретарь Укома! Поесть, попить некогда!

Нельзя было, слыша эти разговоры, не рваться самой в Третьяковку, не хлопать проезжающей по улице Кларе Цеткин, не стремиться вслед за другими парнями и девушками везде поспевать, хоть разорвись на части. Саша все эти дни жила, как в каком-то бешеном водовороте, и на то, чтобы поесть, попить, ей тоже не хватало времени.

Оттого часто кружилась голова.

Бежит Саша, несется к Моссовету, и уже волнуется — что-то новое ей предстоит. Опять у нее голова не своя, сосет под ложечкой, мутит. Не ела с утра ничего, ни крошки.

«Какое это имеет значение», — вспоминались слова Кати.

Летом, когда Саша ходила с ней по этим улицам, Москва казалась незнакомой. Правда, как и тогда, сейчас тоже жались очереди у хлебных лавок, встречались оборванные беспризорники с голодным блеском в глазах, много нищих. Витрины магазинов, некогда блиставшие великолепием и роскошью, были все так же запылены и пусты. Вдруг бросится в глаза: висит за зеркальным стеклом уже летом виденная здесь дамская шляпа, украшенная перьями, и никому она с тех пор не понадобилась.

Но теперь Саша знала: кроме этих жалких витрин, покосившихся заборов, есть Москва заводов и фабрик, Москва институтов, университетов и курсов, Москва великолепных театров, музеев и художественных галерей, Москва поэтов и писателей.

На улицах бросалось в глаза: театральных объявлений, извещений о диспутах и поэтических вечерах так много, что, казалось, после работы в холодных цехах заводов и нетопленных конторах москвичи только то и делают, что ходят в театры, спорят на литературных диспутах и аплодируют или свистят на поэтических сборищах. Но на каждом шагу давала себя знать и война. С уличных тумб сурово глядели конные красноармейцы в шлемах и звали:

«Пролетарий — на коня!..»

На Тверской Саша увидела витрину с только что наклеенной листовкой:

«Южный фронт — последний рубеж войны! Разобьем Врангеля — и войне конец!»

Саша с маху остановилась, будто ее очень поразили эти слова. Часто дыша, она стояла, как пригвожденная, у листовки. А ведь это так и есть! Последний рубеж взять — и конец стольким мучениям и бедствиям народа, и наступит время, когда действительно уже можно будет взяться за учебники. Саше представилось, как она ходит со стопкой книг под мышкой на рабфак, и голова у нее закружилась.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: