Шустрый и прыткий Максим первым настиг преступную пару. Он замахнулся на дочь, и руки его протянулись к ее стриженым патлам. Но и Данила не зевал. Он шагнул вперед и заслонил Тосю, поддав ее отцу ногой под коленки, Максим полетел головой в мягкую клумбу с рассадой левкоев, а Данила, ухватив Тосю за пояс, вскочил с нею на бугорок погреба.

— Стой, отец! — крикнул он. — Опомнись! Ежели что — забуду, что меня породил: ударю!

— Убью! — зашумел Максим, поднимаясь с клумбы и высматривая какой–нибудь кол или, на худой конец, хоть палку.

Иван остановился у погреба. Глаза его застилал лютый туман. Сейчас он убьет этого щенка, не поглядит, что сын!

С улицы уже кто–то барабанил в калитку, закрытую на засов. Несколько голосов кричали: «Иван, Максим, рукам воли не давайте!»

— Слезай! — велел Иван. — Я тебе, обормоту, сейчас покажу!

— Эх, вы! — бросил Данила сверху вниз, дыша коротко и учащенно, Он хотел добавить еще что–то, но не находил подходящего слова, чтобы и пробрало покрепче и родному отцу могло бы быть сказано. — Меньшевики вы! — наконец нашел он.

Максим Колиберда нашелся:

— Ах ты ж!..

Больше он ничего не смог сказать, только руки его отыскивали камень или хотя бы ком сухой земли.

Обида обожгла и Ивана. «Меньшевики», «большевики»! Этого раскола сил пролетарской революции он не признавал. Пятнадцать лет он украдкой бегал на собрания тайных рабочих кружков, которые еще от времен Мельникова с Дорогожицкой улицы и Кецховели с Боричева тока всегда, именовались нераздельно: социал–демократическими. Но раз уж так получилось, что кое–кто из социал–демократов потянул руку за буржуями и готов был согласиться на конституционную монархию вместо рабочей республики и прозвали их «меньшевиками», то Иван был против меньшевиков, и обзывать его так — оскорбительно.

Тяжелая обида снова нисколько отрешила рассудительного отца. Черт его разбери, — может, и впрямь погорячились они с Максимом? Может, в родительском гневе действительно скатились к… меньшевистской тактике?

А Максим Колиберда нашарил–таки тем временем камень и швырнул в Данилу. Камень описал крутую траекторию в чистом небе и угодил Даниле в бровь.

Тося вскрикнула, мамы заголосили, а Данила ухватился за лоб. Пальцы его мгновенно обагрились кровью.

Кровь и решила все.

Вот теперь Иван Брыль почувствовал, что и впрямь готов на смертоубийство. Он обернулся на месте и со стремительностью, несвойственной его грузной комплекции, ухватил за плечи друга своего Максима Колиберду.

— По какому праву сына моего убиваешь?

Иван встряхнул щуплого Максима и уже размахнулся, чтобы трахнуть им что есть силы оземь.

Но тут калитку сорвалась с петель, и во двор вскочил парень в красной рубахе, в сапогах бутылками, с гармошкой за плечами.

— Наших бьют! — завопил он. — Эй, Нарцисс! Сюда!

Данила тоже спрыгнул со своей вышки.

— Отец! — кричал он. — Опомнись, отец!

— Боженька! Мать–заступница! — причитали Меланья и Марфа.

Малые брыли и колиберды, числом десять, подняли визг: кто бежал, кто всхлипывал, кто хватался за материнские юбки и прятал голову под фартуки.

Через распахнутую калитку хлынула с улицы толпа. Соседи хватали старого Брыля за руки и за плечи.

— Иван! — уговаривали соседи. — Да бог с тобой!

Старый Максим уже сидел на земле, пучил глаза и потирал горло руками; с перепугу он потерял голос, и ему показалось, что Иван душил его за горло — и удушил. Марфа с Тосей склонились над ним и стряхивали глину с праздничного пиджака. Меланья топталась вокруг Данилы, утирая кровь с его лице и уговаривала мужа:

— Иванушка, голубчик мой! Бог с тобой! Ведь это же сын, кровь наша, сбрось камень со своего сердца…

А во дворе появилась новая фигура. И судя по всему, это была фигура незаурядная, и популярность или, вернее сказать, дурная слава сопутствовали ей неразлучно. Гомон сразу затих, девушки испуганно бросились врассыпную, а по толпе прокатился тревожный шорох:

— Нарцисс!.. Нарцисс!..

2

Тот, кого называли Нарциссом, выглядел и впрямь внушительно: рост огромный, в плечах, как говорятся, косая сажень; на голове черная шляпа с широкими полями, на плечи наброшена пелерина, похожая на казачью керею; под ней белая рубашка, во всю грудь расшитая крестиком. Синие шаровары и желтые подкованные сапоги дополняли его наряд. В руке он держал снопик разнокалиберным кистей и кисточек для малярных работ. Нарциссом этого детину прозывали по–уличному, в паспорте ж именовали он Наркисом Введенским.

Неожиданное его появление огорошило и Ивана Брыля.

— Свят, свят, свят! — пробормотал он, завидев пришельца. — Черт принес поповского выродка! Архаровскую мать–анархию…

Максим кашлянул: новый испуг вернул ему голос.

Тем временем парень в красной рубахе, и сапогах бутылками и с гармошкой за спиной подскочил к Даниле с Тосей и стал в оборонительную позицию, прикрывая их от разгневанных отцов.

— Дядька Иван! Дядька Максим! — воскликнул он. — Извиняюсь: уважаемый Иван Антонович и уважаемый Максим Родионович! Жизни своей не пожалею, но дружка в обиду не дам! Чтоб мне с этого места не сойти, чтоб земля подо мной провалилась в выработанный горизонт, чтоб не быть мне шахтером Харитином Киенко! Поимейте же совесть: революция нам открыла дорогу и будущую жизнь! Мы же пролетариат! Пускай себе женятся!.

А Наркис громоподобным басом рявкнул свое:

— Почему шум, а драки нет? Почто молчите, нищие духом? Кричи! Вопи! Бей! Я отвечаю! Аминь, и бога нет! Да здравствует свобода личности!

Пьяно икнув, он запел:

Задуши своего хозяина,

А потом иди на виселицу, —

Так сказал Равашоль…

Наркис Введенский, попович с хутора Совки и семинарист–недоучка, был изгнан из семинарии за участие в экспроприации почтовой конторы на Демиевке в девятьсот двенадцатом году. Выйдя из тюрьмы, он покаялся и стал служкой в лавре, где обнаружил выдающиеся художественные способности, сделался «богомазом» и начал писать «нерукотворные» иконы для продажи богомольцам. Лавра платила ему по семьдесят пять копеек за доску, а с богомольцев брала по три пятьдесят. Художнику это показалось обидным. Он стал тайком писать дма и продавать иконы по пять рублей за пару Узнав об этом, настоятель проклял его и объявил, что Наркисовы иконы — рукотворные. Тогда уязвленный Наркис публично после пасхальной заутрени открыл людям, что и «нерукотворные» иконы также принадлежат его кисти. За строптивость монахи жестоко избили его и швырнули в пещеру к святым мощам. По Наркис прорыл в податливой глине лаз, бежал из пещеры и в подллаврском кабаке пани Капитолины поклялся перевернуть вверх тормашками лаврскую колокольню. Вот почему, как только произошла Февральская революция, Наркис появился в лавре и швырнул под колокольню две «гранаты Новицкого». Несмотря на то что гранаты были крупнокалиберные, толстенным стенам лавры они никакого вреда не причинили, а Наркис был схвачен милицией и доставлен в Старо–Киевский участок. Тут Наркис заявил, что лавру хотел взорвать по идейным соображениям, как анархист–индивидуалист и атеист–антимарксист, и из участка был выпущен. Потом он выступал на митингах как жертва беззаконной власти царя на земле и бога на небе и категорически требовал ото всех содействия незамедлительному торжеству анархии, матери порядка во всемирном масштабе. В свободные часы он ходил по дворам в поисках «презренного металла на пропитание», нанимаясь красить всякие предметы: кому — забор, кому — двери и притолоки, кому — ставни и сундуки для приданого. Отказывать ему боялись повсюду — от Печерска и до Подола: сила и наглость Наркиса были широко известны. Допьяна он напивался с рассвета.

Увидев гармонь за спиной у Харитона Киенко, Наркис возликовал:

— А ну, шахтер, блудный сын революции, растягивай мехи, давай «Анархию — мать беспорядка»!

Харитон замялся, но Наркис не стал ждать, сорвал с Харитонова плача гармошку и ни все горло заорал:

Под голос набата, под гром канонады,


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: