Ложок вилял ивняковой волной, все расширялся и расширялся, заполнив весенние разливы крапивой, репьем и тростником. А ближе к низине выявились туманом бочаги и болотины, и оттуда из осоки и сытно отросшего рогоза с заполошно-хриплым кряком заподнимались взматеревшие выводки крякв, плаксиво зачьивыкали пигалицы.
Выпутываюсь с межевого разнотравья на кошенину, где тесно от валков просохшего сена. Эко надурело трав, впору вилами — и отметывать в зарод! На ходу прикидываю, сколько поднимут колхозники растового сена, и хотя ни души вокруг, а совестно невзначай ступить на валок, примешать к луговым травам дорожные запахи. Коровы зимой непременно их почуют, и даже у голодных будет испорчен аппетит.
Как только позаботился о коровах, так сразу и встала живой перед глазами наша белорожая Манька — умная, своенравная и дюжая в телеге. Могла на исходе марта пережевать, словно железную, прошлогоднюю осоку с крыши сарая, но по первому снегу бывала брезгливо-разборчивой к сену. Однорогой башкой умудрялась начисто выкинуть его из жердяной кормушки: перемешает с осокой-подстилкой и сердито посапывает — ждет свежего сена. Мы злились на Маньку, ругали и стыдили ее, а мама добродушно усмехалась:
— Исповадилась за лето на сенокосе, набродяжилась за осень по огородам — вот и роется! Ничего, ребята, отвыкнет от воли и все подряд приберет, картовником не поморгует.
Картофельной ботвой Манька и на самом деле не брезговала, почему-то с полным ртом жевала ее и жмурилась, небось припоминала свои странствия по чужим огородам в темные осенние ночи.
— Доброе, доброе сенцо! — погладил я крайний валок, и желтая трясогузка с забуревшей метелки кобыляка вежливо почирикала о том же самом.
Вот и мое урочище ягодное — вихрастый островок тальника по ложку, а за ним выпас и степь, объеденная до удивительной чистоты, как побритая. И даже кусты и вдали березки снизу «подстрижены» скотом, но мои недоступны — окружены саженным заслоном крапивы и шиповника. Как ни ловчу, а всякий раз нажигаю на теле белые волдыри. Вот и сейчас повторю самоистязание, ибо иначе никак не пробиться к затаившейся смородине.
Прогоняя рой белобрысых комаров и вислобрюхих ос, забираюсь тальниками к смородине. Есть ли нынче ягоды? Есть, есть! Этакие иссиня-черные бусы повисли на молодых ветках до самой земли. Рясно, рясно ягодок! Забываются крапивные пупыри, а чтоб не саднела испорченная кожа, споласкиваю лицо студеной водой из бочажины. И тогда спокойно присаживаюсь поесть, никуда ягоды не денутся.
Вольно и отрешенно, как в собственном саду, взялся за сызмала привычную работу, а сбор лесных ягод именно работа, тем более, терпеть не могу мусор с ними, плодоножки-торочки, склеенные паутиной листья, сухие ветки, паучков и червяков. Пусть не похвалят меня, как в детстве, отец с мамой, однако и сейчас по родительской науке беру ягоды — одна к другой.
Надоволенные земными соками, ягоды так и катятся в горсть. Иные срываются сами и весело поблескивают по редкой травке. Эвон возле одной приостановился крупный черный муравей и о чем-то сосредоточенно размышляет — поди, соображает: откуда на его дороге взялась ягода и стоит ли ее тащить домой?
Горстка по горстке — и корзина полнеет, и я не перетаскиваю ее за собой, беру в фуражку, эдак даже удобнее. Да и куда спешить, день-то весь мой, успею на вечерний рейс к автобусу. Нежу себя тишиной и даже на солнце не выглядываю. Изредка достигает меня истошный крик пастуха, нет-нет да повздорят вблизи сороки, бойко покличут перепелки на увале — и опять я наедине с ягодами. Когда обедал, где-то неожиданно заворчала машина, а вскоре она взвизгнула тормозами в стороне покоса. Слышно, как с шутливой перебранкой соскакивают на кошенину колхозники, разбирают вилы и грабли, велят Касьянычу править зарод:
— Смотри, не раскладывай широко, как в прошлый раз, нечем стало завершать!
— Вам сроду не угодишь! — ворчит тот Касьяныч, наверно, пенсионного возраста мужчина. — К обеду в поле вывезут — и снова скорее бы домой.
Грузовик поворачивает обратно в село, а ему навстречу тарахтит колесный трактор с подборщиком и копнителем. Ну, с такой техникой люди раньше меня управятся и приберут сено засветло.
Гудит, лязгает за кустами, и мне у смородины даже неловко устраивать перекуры. Ухожу в себя, в ягодосбор, то одно припомнится из жизни, то другое. Подумаю и пожалею, что сам не кошу и не мечу сено; то представлю, как обрадуются дома корзине с ягодами. Спело-сладкой смородине, если посыпать ее сахарным песком, да и без него она совсем чуточку кислит. Шумное покосье обрывается внезапно, и невольно вздрагиваю от наступившего затишья. Уж не случилось ли чего? Нет, вернулся грузовик, и колхозники, с проворством влезая в кузов, подгоняют друг друга и торопят водителя:
— Жми, Петьша, с ветерком, а то если к шестой серии опоздаем — разукрасим твой телевизор!
«Ага, это они намекают водителю на его лицо», — догадываюсь я и вспоминаю, когда же перестал тарахтеть трактор, неужели он скопнил сено и тракторист своим ходом тоже «утопал» на шестую серию? Молодцы колхозники! Поздненько пожаловали, зато вон как скоро управились с делом. Вручную дотемна хватило бы возни, как нам после войны приходилось, как вот мой первый в жизни зародище сена…
В то утро председатель колхоза Захар Иванович еще на бригаде сказал нашему звеньевому Максиму Мавренку — деда в Юровке все называли по имени его давно покойной матери:
— Хлопцев сегодня (это касалось меня и одноклассника Миши Грачева) ставь на метку. Выдюжат!
И строго обернулся к поварихе:
— А ты, Настя, получила приварок? Смотри, суп сготовь, чтоб ложка стояла! Мужикам нынче тяжело придется, сено на Трохалевской степи, что тебе свинец…
С гордостью и страхом выбирали мы с Мишей вилы для себя, но дедушка Максим не дал нам взять самые длинные: «Вон, подсильные берите, а этими вы голыми рожками в меня утычкой зачнете целить».
Знал, знал Захар Иванович цену сена на Трохалевской степи, где за войну столько мы набирали клубники… Вначале-то оно было сено как сено, но как «подрос зарод» и чем выше поднимались от нас на нем дедушка с моим соседом Андреем Ивановичем, все пуще и пуще сгибали меня и Мишу плотные пласты степной травы. Вместо нас волокуши возили Витька Задорин с Ванькой Парасковьиным, уж им-то верхом на лошадях — сплошная радость! А тут и пласт охота поддеть побольше и поаккуратнее, и чтоб на протянутые грабли стогоправов кинуть его легко и ловко. Глаза пот застилает, сенная труха за опушку штанов попадает, зудит и свербит все тело…
Скинул бы штаны, но не в кальсонах же мельтешить у зарода на глазах баб и девок. Как подумаешь — и уже стыд опаляет щеки.
Суп Настя сварила тогда густой и вкусный. Дед Максим облизывал каждый раз ложку, крякал, хвалил Настю — дочь Андрея Ивановича — и сокрушался:
— Эх, скинуть бы мне годов полста, я бы тогда глазом не моргнул, смело посватал тебя, Настюха!
Мужики дымили самосадом, а мы с Мишей прохлаждались в тени, после молча пожалели об отдыхе за время ихнего перекура — еле-еле размялись с ним, даже вилы и те вдруг оказались не под силу. А вершить нам довелось-таки теми, которые вначале не разрешил взять дед Максим. Прежними ни я, ни Миша просто не смогли бы поднять сено в самое небо, где совсем убавились в росте дедушка с Андреем Ивановичем:
— Робятки, шевелись, шевелись! — покрикивали они нам сверху.
— С морозовской стороны туча подбирается, черным-черно морока.
У баб с Витькой и Ванькой работа подошла к концу, как подмели они сено к зароду. А Федьке и Афоньке да нам с Мишей вовсю поворачивайся — туча и взаправду вылезла в небо, закрыла солнце и заявила о себе невесть откуда взявшимся ветром.
Избач Шура Мальгина зачем-то подмигнула Насте, и та зачерпнула из бочки два ведра воды. Мы не поняли для чего — никто не просил попить: недосуг, каждая секунда на счету. И как только подали с Мишей последние пласты, так сразу и ахнули: с головы до пят обожгла нас студеная колодезная вода!