К вечеру (но что такое вечер и что такое утро, если теперь перед ней брезжили только сумеречные сферы?), ну допустим, к вечеру — возможно, это был уже пятый день — температура Идалии поднялась до 42,03 °C. Боль в сломанных ребрах и пронзенной печени, рези, вызванные анилином, и мышечное сокращение достигли кульминации, а дыхание сменилось сиплым хрипением, которое можно было услышать даже у подножия башни, но там-то как раз никого и не было. Казалось, хрип никогда не смолкнет, он продолжался всю ночь — монотонный, свистящий. Идалия превратилась в автомат.
— Вы же видите, она плоская, как доска, — сказала одна из ворон, проснувшихся на рассвете. После чего все стали шушукаться между собой о досках и гробе, но, в конце концов, сошлись на том, что подобная мебель излишня.
Вороний генерал отдал приказ, услышанный даже Идалией. Она в ужасе всхлипнула и из последних сил попыталась закрыть рукой лицо. Прервав свой симпозиум, вороны молча выстроились вокруг нее, словно в анатомическом театре.
Весь мир окутался туманом. И тогда площадка взлетела воздушным шаром, задымленной корзиной, плывущей с медленной быстротой к молочным потусторонним безднам, плавно формируясь и деформируясь, рассыпаясь на рассеянные массы, между тем как вороны превращались в дымных монахов. Вскоре хрип завертелся вокруг своей оси, постепенно смягчился, запинаясь время от времени, и наконец растаял, подобно ледяной глыбе, потихоньку растекся в тумане, растворяясь и исчезая.
В гостиничной столовой Густав Треннер грелся в лучах славы. Со вчерашнего дня он уже сотню раз пересказывал свое приключение и, несмотря на все выпитые кувшинчики, сохранял голову довольно ясной, не расцвечивая новыми подробностями или противоречивыми прикрасами разные версии, которые слушатели могли проверить, сличив с другими. Речь идет, прежде всего, о старом Фрице Франце, который терял рассудок лишь периодами, но обладал болезненно обостренной памятью и уже несколько часов кряду слушал историю о том, как Густав нашел на башне скелет. На сей раз Фриц даже не стал показывать свой привычный номер — чтение наизусть качественного каталога вин Кобленца и Браубаха, начиная с 1795 года, с исчерпывающими комментариями касательно метеорологических явлений и различных эпидемий.
Треннер был в ударе:
— Мой отец всегда говорил, что ремесло каменщика — славное ремесло, — приговаривал он, а затем делал вид, будто собирается всех угостить, после чего каждый выкрикивал: «Нет-нет-нет, сейчас моя очередь», а затем вновь прибывший выражал желание услышать историю целиком. Тогда все снова набивали свои фарфоровые трубки, и Густав Треннер начинал рассказ сначала, напоминая, хотя все об этом и так знали, что в 1862 году решено было реставрировать бург, но поскольку работы затянулись, первых расчисток пришлось ждать два года. Землекопы подняли множество тонн строительного мусора, скопившегося внутри донжона, прежде чем каменщики смогли установить леса. Густав Треннер, самый расторопный из их бригады, выбрался на крышу первым.
— …И то, что я увидел, напоминало ужасы, изображенные на стенах кладбищ… Повсюду на плитах — руки, кости и ноги, скелет в заплесневевших лохмотьях, все разбросано — каково?! Но самое жуткое — это череп, который смотрел на меня. Я-то без привычки — ведь я каменщик, а не могильщик, заметьте!.. Огромная женская шевелюра — огромная седая шевелюра!
В этом месте Густав Треннер регулярно подкреплялся большим глотком, а среди слушателей пробегал ропот, сопровождаемый стуком выбиваемых трубок.
— И как она туда наверх добралась-то — как?..
Вопрос повис тяжело, будто камень. Есть вещи, о которых не говорят, хотя о них все знают. По ночам над Рейном летают ведьмы — летают, подобно совам. Кое-кто помнил, как встарь исчезали люди. Какие, например?.. — Ну, люди, и все тут… А еще говорили, что банда разбойников поднимала жертв на донжон с помощью веревки, дабы скрыть свои злодеяния. Стоит порыться у подножия донжона, и там наверняка отыщутся кости этих бедолаг — наверняка!
— Но огромная женская шевелюра… седая… седая!..
Около одиннадцати все встали, громыхая башмаками, и вышли гуськом в сопровождении своих собак, расставшись с едким запахом кожи и табака, с хорошо знакомой затхлостью, к которой они вновь возвратятся завтра, послезавтра — и так каждый вечер.
На улице уже стемнело, лишь выделялось одно окно, освещенное желтой лампой, в доме бургомистра.
Им по-прежнему оставался Эрих фон Штальберг, поскольку оберланштайнцы не любили перемен и, очевидно, избрали его раз и навсегда. Он любил выпить, соблюдал Пасху и отличался покладистым характером.
— Прозит!
Эрих фон Штальберг и доктор Лимбах одновременно поднесли бокалы к губам, обменявшись взглядами, сделали по глотку и, снова переглянувшись, секунду подержали бокалы у горла, а затем поставили их на стол.
— Я не вижу мотива и не понимаю, как и зачем она забралась наверх… Вы молчите, герр доктор Лимбах?
С хрустом разломив крендель, судебно-медицинский эксперт стал рассматривать оба куска, словно пытаясь найти в них разгадку. На скелете он засвидетельствовал лишь три сломанных ребра и больше никаких следов насилия: черепная коробка была нетронута и, на его взгляд, останки пострадали только от непогоды и ворон.
— Кто она? — продолжал бургомистр. — Мы нашли серьги, часы на золотой цепочке и сапфировый перстень. У бедняжки в ридикюле остались даже деньги. Значит, ее не ограбили. Так в чем же дело?.. Я выставил эти предметы в витрине мэрии — возможно, кто-нибудь сумеет их опознать. Все может быть… Но я ума не приложу, как эта несчастная поднялась на башню, если только она не умела летать, словно птица.
Доктор Лимбах раскрыл рот, будто собираясь ответить, но затем передумал. Эрих фон Штальберг не стал его больше расспрашивать. Ему казалось, что присутствие следственной комиссии, присланной из Кобленца, подрывает его авторитет и лишает независимости, которую коммуне удавалось сохранять путем тайного лавирования. И если бы только один Кобленц! Ведь были еще Берлин и Пруссия — страна без виноградников и католичества, где больше заботились о воинских доблестях и гегелевской философии, нежели о вакхических удовольствиях и легендах.
Когда бургомистр провожал гостя до двери по узкой, покрытой белым лаком лестнице, на которой мелькали фантастические силуэты, врач, освещенный наискось, сказал, надевая шляпу:
— Скорее всего, она взобралась на башню еще до того, как рухнула лестница — вероятно, это было делом одной минуты…
Припомнив, как Небо, разгневанное ожесточением грешников и вавилонскими ужасами, творившимися в селе, превратило год 1851-й в гремучую смесь из дождевой воды и уксуса, Фриц Франц втянул сопли и громко шмыгнул носом. Если ему не изменяет память, тогда выдалась всего одна неделя ясной погоды — намного позже, в сентябре, и всё. Виноград за неделю не созревает. Совершенно верно, сентябрь 1851-го, как раз когда пропала английская барышня. Прошло всего тринадцать лет, и все пившие в тот вечер в столовой гостиницы помнили и скверный год, и пропажу барышни. Несколько человек хором воскликнули:
— Так, значит, скелет попал туда неслучайно?…
— Надо бы поговорить об этом с бургомистром, — предложил пекарь.
На следующий день было воскресенье, и все они вместе отправились к фон Штальбергу. Сидя на краю стульев и вертя в руках шляпы, селяне, туго затянутые в куртки из грубого черного сукна, изложили то, в чем и сами были уже не так глубоко уверены, как накануне.
— Я думал об этом, — сказал бургомистр, и этот ответ полностью их удовлетворил.
Даже если фон Штальберг об этом думал, он не принял никаких мер и не приложил усилий, шедших вразрез с беспечностью, однако бургомистр больше не мог от них уклоняться. Волей-неволей рейнское нерадение спровоцировало педантичную прусскую активность — неудержимую силу, которую ничто уже не способно было остановить. Берлинское Министерство внутренних дел, с настойчивой кропотливостью насекомого установив личности всех британских граждан, посещавших Рейнскую область в 1850-52 годах, вскоре наткнулось на необходимые сведения в полицейских протоколах. Об этом уведомили Английское посольство, и оно, в свою очередь, известило мистера Децимуса Дабба, промышленника из Эдинбурга.