Весь дом сотрясался от возгласов. Музыка, шум потасовок и шкварчанье доносились сквозь картонные стены и двери, кое-как залатанные досками. Не обращая внимания на колокольный звон, долетавший, казалось, с самого неба, и на карликов, стучавших молотками по водосточным трубам, Сеймур проспал до самого вечера. Выйдя из комнаты за пиццей, он столкнулся в коридоре с соседями — двумя оборванными немцами с вытатуированными на руках орлами, и они пригласили его распить двухлитровую бутыль рыжеватого вермута. Когда Сеймур очнулся на следующий день, его портфель исчез, а соседняя комната была пуста. Пустой была и бутылка вермута, валявшаяся на полу. Сеймур М. Кеннет нигде не смог найти свое пальто, но, порывшись в карманах, обнаружил полдоллара и старый кожаный браслет от часов.
Тротуары, усеянные нечистотами и подвохами. Парни всех цветов кожи, в пестром тряпье, собирались под козырьками казеозных, готовых вот-вот обрушиться домов. Там разыгрывался балет из грязи и помпонов, дерьма и расползающегося нейлона, с внезапным падением занавеса при появлении патрулей. Они спали в кинотеатрах, на автовокзалах и в underground[17] — воры, которых самих нередко обворовывали. Улица была своего рода наркотиком: склеенные банкноты, пакетики и стальные кастеты в виде пантеровых лап. Улица была сценой и одновременно постелью, где недорого продавали свои тела.
Сидя на корточках спиной к решетке, Сеймур поднял воротник. Рядом с ним разместился еще один хобо,[18] худющий на вид: он молчал, замкнувшись в себе. Иногда, если только не шел дождь, он оставался в таком положении часами, кутаясь в паршивое пальтецо и уставившись влажными выпученными глазами в одну точку. Большая часть его лица была не видна за маской из черной ткани, закрывавшей рот и нос. Если какой-нибудь хобо кашлял или чихал, человек живо начинал рыться в одном из коричневых бумажных мешков, которые вместе с дорожным сундучком составляли все его пожитки, и, достав оттуда дезинфицирующее средство, распылял вокруг себя.
Сеймур однажды подсмотрел, как он сдвигал маску и прыскал веществом прямо себе в лицо. Время от времени сосед погружался в чтение «Уолл-Стрит Джорнал», отмечая некоторые места синими облатками для запечатывания писем. Сеймура интересовало, пользуется ли он еще каким-нибудь цветом и какая может быть связь между хобо и Уолл-стрит, помимо воспоминаний о финансовом крахе. Аккуратно сложив газету и столь же старательно прибрав облатки, человек в маске снова впадал в оцепенение, выходя из него лишь для того, чтобы продезинфицировать воздух или подкрепиться. Тогда он открывал свой сундучок, заполненный пластиковыми коробками, куда периодически досыпал различные сочетания злаков, зачерпнутых из мешков. Человек ел, подняв маску на лоб и обнажив лицо, налившееся испорченной кровью, а затем опускал ткань, убирал продукты и снова смотрел в одну точку. Однако в тот вечер он повернулся на три четверти к Сеймуру, и из-под черной вязаной маски послышался голос, будто со дна колодца:
— Хватит на этот год проветриваться… Возвращаюсь на зимние квартиры…
Его худые дрожащие пальцы с шариками на концах, как у долгопята, возились с бумажными мешками и теребили замок сундучка.
Сеймур навострил уши. Зимние квартиры?.. Ночлежка?.. За две недели он ни разу не видел, чтобы человек в маске устраивал себе ложе из газет в каком-нибудь проходе, когда над Бауэри поднимался резкий ночной ветер, и знал, что он никогда не ходит спать в «Армию спасения». Похоже, этот человек открыл золотоносную жилу, некую систему и, оставаясь отверженным, все же не доходил до крайности — в отличие от самого Сеймура, который питался отбросами и уже начал страдать от паразитов. Он очень быстро привык не мыться, однако не смог привыкнуть к тому, как спутанная борода царапает кожу под воротником, жестким от грязи. Привык докуривать подобранные окурки, но не смог привыкнуть испражняться в закоулках, когда от запоров скребло все внутренности. Привык спать на улице на старых бумагах, но боялся нападения какого-нибудь джанки, вооруженного традиционной клюшкой для гольфа.
— Меня зовут Кид, — сказал Сеймур.
Между ними повисла пауза, и, казалось, торопиться больше некуда. Кид поднял глаза в небо, которое городские огни осыпали фиолетовой пудрой. Облака висели низко, и в воздухе резко пахло выхлопными газами.
— Скоро снег пойдет, — сказал Кид.
— Потому и надо укрыться, — ответил другой, собирая свои пожитки, а затем, сделав пару шагов, вдруг обернулся:
— Пошли, Кид.
На уровне 13-го пути в стене Большого централа открывался коридорчик, устеленный бумагами и старыми билетами. Уже через несколько метров дорогу преграждала жестяная дверь, над которой горела блеклая лампочка, выкрашенная в синий цвет. Кто-то написал мелом: «Неге».[19] Вход запрещен. Человек в маске надавил на щеколду. Слабо освещенные цементные ступени спиралью вели в подвал с площадкой, откуда спускалась дрожащая металлическая лестница. Там царила чудовищная духота — влажный зной, который, подобно тропическому, мгновенно омывал тело волнами испарины, отчего это место и прозвали «Бирманским маршрутом». Дальше начинались туннели, выходившие из некоего подобия нефа: если бы не полумрак, он напоминал бы машинное отделение на большом судне или, скорее, инфернальную базилику. Все было покрыто черным слоем древней пыли и сажи, а также плесенью, чей затхлый запах перебивал извечный смрад гниения.
— Осторожно, нужно привыкнуть.
Глаза и впрямь довольно быстро адаптировались к темноте, прорезаемой там и сям звездами одиноких лампочек.
— Под землей — шесть этажей, — сказал человек в маске, но грохот поездов, проносившихся наверху, заглушил его голос, исказив слова настолько, что Кид понял их превратно: дескать, он объездил всю землю или стар, как мир, — какая-то бессмыслица.
Трубы городской теплоцентрали под Парк-авеню растянулись огромным лабиринтом пещер от Большого центрального терминала до «Вальдорф-Астории». Там было несколько выходов. Во мраке, населенном гигантскими тараканами и крысами, укрывалась целая колония хобо. Некоторые оставались здесь всего на пару дней, а другие жили годами, веками, и только шипение пара, приглушенный звук капающей воды и тряска поездов отмеряли бег времени, утратившего значение. Полиция Терминала никогда не отваживалась спускаться в эту преисподнюю, а рабочие, занимавшиеся техническим обслуживанием, заглядывали туда очень редко. Количество этих отбросов общества оценивалось то в тридцать-сорок, то в двадцать, то в шестьдесят человек — никто не знал точного числа, а их возраст определяли наугад, от семнадцати до семидесяти, выбирая наобум магическую цифру семь.
Лестницы и металлические мостки казались завершением или копией тех, которые штриховали во всех направлениях пространство во дворе welfare hotel,[20] где Кид провел первую ночь после бегства. Они вели к коридорам, прорубленным в кирпичной кладке, к ходам, которые посреди массивных столбов разветвлялись над и под трубами с асбестовым покрытием. На стенах виднелись граффити (нередко даже греческими буквами), непристойные рисунки и послания, состоящие из загадочных рун или цифр, — порой наполовину скрытые накипью или пожираемые тьмой, кишащей целыми роями мух.
— Тут теплей, чем в отелях наверху, — сказал человек в маске.
Кид дышал влажным теплым воздухом и чувствовал себя защищенным, укрытым в огромном чреве. Вдруг что-то в нем решило никогда больше не выходить наружу и оформилось затем в мысль, которую он тут же высказал. Его провожатый напомнил, что нужно еще искать еду, — ведь даже тени жаждут пропитания, если только не крови, — и разъяснил, что это место вовсе не герметично и сообщается с миром дневного света. Человек в маске умел оптимально использовать ресторанные объедки, остатки из супермаркетов, содержимое шикарнейших урн, но главное — отбросы из йогуртовых баров и домов гигиены питания, благодаря которым он извилистыми путями получал перезрелые овощи, недобродивший творог и подгнившие продукты.